Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга
Еврейский камень, или собачья жизнь Эренбурга читать книгу онлайн
Собственная судьба автора и судьбы многих других людей в романе «Еврейский камень, или Собачья жизнь Эренбурга» развернуты на исторической фоне. Эта редко встречающаяся особенность делает роман личностным и по-настоящему исповедальным.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Статья Эренбурга о Фридрихе Шмидте называлась «Немец». Если одному из носителей демократических принципов, сотруднику радиостанции «Свобода» Борису Парамонову в конце XX века позволительно озаглавить свой опус «Портрет еврея», то почему Эренбургу в период ожесточенной борьбы с немецким фашизмом отказывать в столь простом и соответствующем моменту названии? Секретарь тайной полевой полиции и приданная ему 626-я группа дислоцировались в Буденновке, неподалеку от Мариуполя. Передавать подлые подвиги гестаповца, обнародованные Эренбургом, нет никакой надобности. Обращу лишь внимание на то, что садизм, извращенная сексуальность, свирепость и наслаждение, с которым Фридрих Шмидт излагает в дневнике происходящее с ним, не позволили опубликовать откровения в целом. В январе 1943 года Эренбург объяснил причину сделанных купюр: «Вот стихотворение, которое было напечатано, „Немец“. На меня очень страшное впечатление произвел дневник Фридриха Шмидта. К сожалению, только одна шестая была напечатана из этого документа и затем многого нельзя напечатать. Это слишком патологично. Но это потрясающая книжка. Это стихотворение связано с этим дневником». Рефреном в нем повторяются слова видавшего виды гестаповца: «Горе мне, если меня здесь поймают!»
Через много лет после войны на Западе утвердилось мнение, что Эвальд фон Клейст принадлежал к редкому типу гуманных командиров вермахта, не притеснявших мирное население и постоянно конфликтующих с гауляйтером и рейхскомиссаром Украины Эрихом Кохом и СС-обергруппенфюрером Фридрихом Заукелем, руководителем ведомства по использованию рабочей силы. Генерал-фельдмаршал якобы запретил СС проводить «очистительные» операции на подконтрольной территории. Однако что в реальности происходило на земле, занятой танками Эвальда фон Клейста, ясно из дневника облаченного в черный мундир Фридриха Шмидта.
Весной 1942 года, как раз в дни, когда Леонов читал в Чистополе «Нашествие», вызывая восхищение Пастернака, поэт начинал сочинять свою пьесу под достаточно странным названием «Этот свет». О войне, развернувшейся на оккупированной территории, он ничего не знал. О поведении немцев он тоже ничего не знал. Об истинных намерениях Гитлера он не имел никакого представления. Он обладал лишь общими сведениями, которые поставляло Совинформбюро, цензурируемое лично Сталиным. Такой запас сведений недостаточен и гениальному писателю, каким Пастернак не был, для столь скоропалительного создания подлинной драмы. Опыта в сем деле он не имел. Переводя и переделывая пьесы Шекспира, превращая их в удобный для советской режиссуры вариант, Пастернак, к сожалению, не приобрел необходимых сценических навыков.
Известный драматург Алексей Арбузов однажды мне сказал:
— Ключом к написанию пьес владеют единицы. Это редчайший дар. Не каждый и талантливый литератор им обладает. Занавес раздвигается, две-три незначительные фразы, и действие покатилось к своему финалу. Научиться этому нельзя, а научиться писать прозу — можно.
В его словах содержалась огромная доля истины. Леонов обладал этим ключом, этим даром, а Пастернак — нет. К сожалению, он, как и большинство советских писателей, страдал нередко преувеличенной самооценкой. В ее основе, как ни удивительно, лежали хорошее воспитание и образование. Сохранившиеся фрагменты пьесы «Этот свет» не позволяют прийти к окончательным выводам о достоинствах и недостатках задуманного произведения, но они все-таки свидетельствуют не только о намерениях автора; по фрагментам можно судить о качестве воплощения материала в художественную форму.
С первых же диалогов становится очевидным, что Пастернак не был готов к драматургической работе такого рода, не располагал значительным оригинальным, достоверным и добротным информативным комплексом и был страшно далек от реалий войны, которую собирался изобразить. Печальнее остального, что он не понимал ограниченности собственных возможностей. Но надо отдать Пастернаку должное — с углублением работы приходило и осознание бесперспективности затеянного.
Между тем он хотел, по свидетельству писателя Гладкова, возродить «забытые традиции Ибсена и Чехова». Извините за грубость, в оставленных и довольно многочисленных страницах ни Ибсеном, ни Чеховым не пахнет. Аромат там совершенно другой и контур чужой, заемный. Я не знаю, что имели в виду Гладков и Пастернак, приплетая к «Этому свету» имена норвежского и русского драматургов, но любой непредубежденный читатель почувствует сквозь словесный пастернаковский водопад, погубивший не одну его поэму, явственные контуры недавно прослушанной леоновской пьесы. То, что замысел, быть может, появился ранее знакомства с «Нашествием», не имеет никакого значения. Атмосфера «Нашествия», образы и ситуации, а главное — интонация весьма сходны с теми, что сочинял Пастернак. Разумеется, речь идет не об ученическом влиянии мэтра на неофита, но родство ощущается во всем, и, к досаде, точный адрес становится сразу известен тому, кто читал леоновское «Нашествие» или видел спектакль. У Леонова условность камуфлировалась драматургической сноровкой, знанием того самого ключа к написанию пьесы, о котором говорил Алексей Арбузов. Незнание театральных принципов Пастернаком очень быстро произвело разрушительное действие, оскучнило творческий процесс и завело его в тупик. Однако Пастернак не собирается сдаваться и отзывается о незавершенном произведении в превосходной степени: «Я пишу ее свободно, как стихи…» Ощущение свободы, вероятно, он и испытывал, но у нас при чтении возникает чувство противоположное — стесненности обстоятельств, в которых довелось очутиться автору.
Итак, «я пишу ее свободно, как стихи, и совершенно для себя, современную реалистическую пьесу в прозе», — заключает Пастернак. Для себя-то для себя, с чем никто не станет спорить: многие писали для себя, а печатали для денег. Однако отсутствие сведений о подлинной реальности кровавой бойни и нечувствительность автора к правде, убожество условности, свойственное соцреализму, повергает современного читателя, воспитанного в уважении к имени нобелиата, в состояние недоумения, близкое к шоку.
20 февраля 1942 года Пастернак заключил финансовый договор с театром «Красный факел» в Новосибирске. Не вызывает сомнений, что если бы «Этот свет» удалось довести до финала и пьеса сумела бы проскользнуть мимо зловещих, нацеленных прямо в грудь писателя рогаток Комитета по делам искусств, что вполне вероятно из-за слабости воплощения замысла, Пастернак с удовольствием прокатывал бы ее по сценам отечественных театров. Он бы делал это ничтоже сумняшеся. Но пьеса не могла быть дописана до конца — и вовсе не по идеологическим причинам. Судя по большой экспозиции, недостаток выявляется с абсолютной очевидностью — у автора отсутствует сценический профессионализм, диалогам не свойственна органичность, присущая некоторым лучшим пастернаковским стихотворениям. Искусственность псевдонародного языка, вычурность фамилий, ординарность характеров влияют на живость восприятия и театральную образность. Однако Пастернак не понижает планки при оценке мертворожденного замысла: «Я начал большую пьесу в прозе, реалистическую, современную, с войною, — Шекспир тут очень поможет мне, — это российский Фауст, в том смысле, в каком русский Фауст должен содержать в себе Горбунова и Чехова».
Все это читать прискорбно, неприятно и неловко, не вызывая ничего, кроме усмешки сожаления. Ни Шекспир, ни Горбунов, ни Чехов здесь ни при чем. Самооценка намерений и усилий талантливого человека лишь свидетельствует о беспощадности наших заблуждений на свой счет, в основе которых, безусловно, лежат эгоистические и эгоцентрические представления о собственной личности и ее возможностях.
Позднее, быть может осознав закономерные затруднения при реализации идеи, Пастернак ссылается — чисто по-советски — на грядущие якобы цензурные препоны, отказывается от желания увидеть пьесу на сцене и вообще перестает учитывать требования театральности, Но он по-прежнему не желает признать очевидного поражения: «Густоту и богатство колорита и разнообразие характеров я поставил требованьем формы и по примеру стариков старался черпать их глубоко и полно». Справедливости ради надо заметить, что он ощущал приближение катастрофического кризиса, когда аромат леоновского «Нашествия» в процессе работы немного выветрился: «Рано говорить о том, насколько я со всеми этими намереньями справлюсь». Поражение близилось — писательская честность брала верх.