В соблазнах кровавой эпохи
В соблазнах кровавой эпохи читать книгу онлайн
О поэте Науме Коржавине (род. в 1925 г.) написано очень много, и сам он написал немало, только мало печатали (распространяли стихи самиздатом), пока он жил в СССР, - одна книга стихов. Его стали активно публиковать, когда поэт уже жил в американском Бостоне. Он уехал из России, но не от нее. По его собственным словам, без России его бы не было. Даже в эмиграции его интересуют только российские события. Именно поэтому он мало вписывается в эмигрантский круг. Им любима Россия всякая: революционная, сталинская, хрущевская, перестроечная... В этой книге Наум Коржавин - подробно и увлекательно - рассказывает о своей жизни в России, с самого детства...
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Тем не менее война началась неожиданно. В этот день мы с друзьями договорились устроить пикник где-то за городом. Сбор был назначен часов на пол-одиннадцатого у Жени. Утром, когда я встал, все было как обычно, но почему-то молчала тарелка радиорепродуктора, всегда столь говорливая. Только один раз что-то включилось, и бодрый голос произнес: «Внимание! Внимание! Говорит Москва! Начинаем передачу для детей». После чего опять наступило молчание. Это было непонятно, но я решил, что что-то поломалось и чинят. Поев, я побежал к Жене. Она жила на Саксаганского, на изгибе улицы, новый их дом был так и построен — изгибом.
Подходя к нему, я увидел у ее подъезда почти всех наших, сбившихся в маленькую стайку. Внимание их привлекало что-то, происходившее впереди их, за изгибом улицы. Я не обратил на это особого внимания и бодро крикнул:
— Ну что? Едем!
— Да ты что, охренел? Не видишь?
И тогда я увидел, чем было занято их внимание. У входа в расположенный через два-три дома от Жениного Клинический институт (проще — больница мединститута) стоит несколько карет «скорой помощи», и из них кого-то выносят на носилках.
— Не видишь? Раненых привезли. Из Жулян! Жуляны бомбили! Война!
Жулянами назывался поселок, уже тогда присоединенный к городу. Это существенная часть Киевского железнодорожного узла. Кроме того, там вокруг были военные аэродромы.
Значит, бомбили Жуляны! Странное молчание репродуктора становилось понятным. Тем не менее никто толком ничего не знал. Раненые могли и впрямь быть из Жулян, но это могло быть результатом не бомбежки, а крушения поездов — может быть, даже крупного. А радио по-прежнему молчало. Не по поводу ситуации, а просто не издавало ни звука. Женя передала рассказ соседа. В пять утра тот, выйдя на балкон, увидел, как вдали, за железной дорогой, какие-то самолеты бомбят расположенные там аэродромы. (Бомбы он счел цементными, бомбометание — учебным, а зрелище — захватывающе красивым. Что самолеты в киевском небе могут быть не нашими, он и представить себе не мог.) Кроме того, знакомые звонили в штаб округа, где им ответили, что сегодня в четыре часа утра немцы напали на нашу страну. Но это была как бы подпольная деятельность, да и вообще слухи. Слухам нас учили не верить. На пикник мы тем не менее не поехали.
Как мы отнеслись к новой перспективе? Помню, что я решил пойти домой поесть, меня сопровождал Варшава. Но по дороге нас застал ливень, и мы забежали в продмаг на углу Тарасовской. И Варшава сказал:
— Знаешь, если это не подтвердится, я даже буду разочарован.
Не стоит особенно жестко осуждать Варшаву за эти глупые слова, он высказал то, что было на уме у многих. Это еще было детством. Кроме того, он не вернулся с этой войны, которая, как известно, не обманула в тот день его ожиданий. Но погиб он уже взрослым человеком, бывалым солдатом, мечтавшим о победе и мирной жизни.
Но в тот день такое «боевое» настроение было, если говорить о городской молодежи, всеобщим. В одном из сценариев Г. Чухрая была такая, потом не использованная, заготовка. Герои-влюбленные, впервые начавшие целоваться где-то на лестнице, узнают о начале войны так. Вдруг мимо них с радостным кличем «ура!» проносится, размахивая самодельными саблями, счастливая пацанва, потревожив их счастье. «Вы что?» — спрашивает недовольный юноша. И слышит ликующий ответ: «Война!»
Впрочем, у ребят это объяснялось жаждой киноподвигов, а у нас тем, что теперь все пойдет по-настоящему, исчезнет тягомотина ирреальности. И то и другое не подтвердилось, и то и другое было эйфорией.
Но открылось все это потом. А пока, переждав дождь, я прибежал домой. Дома тоже никто ничего не знал. Радио продолжало молчать. Я сел есть, и вдруг радио заговорило. Внезапно, как двумя часами раньше. Но на этот раз оно уже не обещало передачу для детей. «Внимание! Внимание! Говорит Москва. В двенадцать часов по всем радиостанциям Советского Союза...» Дальше я мог не слушать. Дальше все было ясно... И лишь на секунду колыхнуло — почему выступит Молотов, а не Сталин? Но это промелькнуло и исчезло. Мысль о том, какое право имели наши вожди более восьми часов не сообщать всему народу, что он уже воюет, не пришла в голову и на секунду. Я твердо верил, что высшие соображения это вполне позволяют. Поскольку они вообще позволяют все.
Я снова побежал к Жене. Ее отец был тогда же или на следующий день мобилизован — направлен в штаб Юго-Западного фронта. Первые дни нами всеми владела эйфория — ждали известий о нашем победном контрнаступлении, иначе ведь и быть не могло. Но ни из сводок Генштаба Красной Армии, ни из заменивших их некоторое время спустя сообщений «От Советского Информбюро» этого вычитать нельзя было. Из них вообще ничего нельзя было вычитать. Там наши войска вели непрерывные бои на сменяющих друг друга направлениях, причем каждое новое неизменно бывало восточней предыдущего. Но эйфория не сдавалась — с тем, что мы отступаем, душа упорно не соглашалась. Впрочем, не только эйфория и не только пропаганда. Старик Кацеленбойген, один из наших соседей-родственников, несмотря на бородатость и «старорежимность», верил в нашу победу не меньше, чем пропаганда, и более искренне. Правда, обходился он без классового анализа. Он говорил:
— Не беспокойтесь! Немец, он так всегда... Хорошо подготавливается, собирается с силами и таки наносит страшный удар. И — получает два таких же в ответ!
В отличие от моего дяди Армейши немцев он не ждал, а от них уехал.
Но вскоре эйфория начала рассасываться сама собой, и вовсе не под прямым воздействием немецких военных успехов. Успехи можно было считать временной случайностью, мы ведь ждали контрнаступления со дня на день. Но косвенное воздействие этих успехов сказывалось. Под этими ударами начало откровенней проявляться воздействие сталинщины на человеческую основу.
Однажды вечером я подобрал на улице Саксаганского листовку. Нет, не немецкую. Немцы тогда листовок в Киеве еще, по-видимому, не разбрасывали, во всяком случае я их не помню. Нашу. Их, несколько штук, сбросил кто-то неизвестно зачем, может быть, из озорства, с прогрохотавшего мимо меня военного грузовика. Она явно предназначалась не для города, а для армии. Листовка черным по белому предупреждала, что оставление позиций без приказа, сдача в плен, переход на сторону врага и еще что-то являются изменой родине и влекут за собой расстрел для совершившего это деяние и тяжелые последствия для его семьи.
Поразила меня, правда мельком, даже правовая сторона этого дела, хоть я был тогда по уровню правосознания варваром. Действительно, при чем тут семья? Но больше всего поразил меня характер взаимоотношений руководства со своим народом, выразившийся в этих фразах. Получалось, что в этой войне народ защищает не себя, а правительство, и только и норовит увернуться от этой чести. Это больно резануло меня по сердцу и сильно противоречило тому патриотическому подъему, который я испытывал и видел вокруг себя. Мне казалось, что война всех объединила и все вокруг горят единой жаждой победы. Разве что кроме таких темных и нехороших людей, как Кудрицкий.
Теперь я знаю, что не только. Что рядом жили и другие люди, ждавшие немцев, точней - связанной с ними перемены власти. Но они пока помалкивали, и я о них не знал.
И мне было страшно, сознавал я это или нет, оттого, что в такой момент власть испытывает необходимость запугивать своих защитников. И хоть подсознательно, хоть мимолетно (эту листовку я скоро забыл), но я впервые ощутил, что дело не так просто, как мне казалось.
Нет, я отнюдь не разделяю того убеждения эмигрантов предшествующей волны, что поражения 1941 года начались с пораженчества. Потом, к зиме, когда гитлеризм себя показал, русский народ, согласно этой версии, начал сопротивляться. Тут эта историософия кончается. Но ведь летом 1942 года опять началось немецкое наступление, началось с пленения десятков тысяч наших солдат. Выходит, русский народ опять передумал?
На самом деле причина наших первоначальных поражений была не в пораженчестве, а в «гениальном сталинском руководстве», в общей неготовности страны к войне. Пораженчество действительно имело место у некоторых с первого дня. Но оно не было тотальным. Большинство людей, встреченных мной на Западе, попали в плен, а не сами перебежали к противнику. Не от пораженчества возникали поражения, а, наоборот, из поражений возникало, укреплялось и расширялось пораженчество. Такое бывает отнюдь не всегда, но тогда — было. И это неудивительно. Убеждение, что мы сильны, было в глазах многих единственным оправданием нашей трудной жизни, а когда мы вдобавок ко всему вдруг оказались еще столь очевидно слабы, то власть стала выглядеть не только жестокой, но и кругом несостоятельной. И многие, попадая в трудное положение, поднимали руки вверх с облегчением. Правда, немцы сделали от себя все возможное, чтоб это облегчение было обманчивым, и многие эмигранты второй волны, испытавшие это «облегчение» И отнюдь не просоветски настроенные, вспоминают их с ненавистью. Но об этом лучше читать в их собственных воспоминаниях. В дни, о которых я говорю, я еще не думал ни о поражений, ни о пораженчестве, а упрямо ждал нашего контрнаступления и боялся, что война кончится без меня.