Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания
Жизнь - сапожок непарный : Воспоминания читать книгу онлайн
Тамара Петкевич — драматическая актриса, воплотившая не один женский образ на театральных сценах бывшего Советского Союза. Ее воспоминания — удивительно тонкое и одновременно драматически напряженное повествование о своей жизни, попавшей под колесо истории 1937 года.
(аннотация и обложка от издания 2004 года)
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
По бараку расхаживала красивая юная Тоня. Нарядчик с толстыми мокрыми губами сделал ее матерью. Она существовала возле него без всхлипов и жалоб, но во взгляде был напряженный вопрос: «И это все? А за что?»
К моей землячке-ленинградке, славной и образованной женщине, иногда приезжал с другой колонны ее заключенный-муж. Девочка у Р. родилась неполноценной, но оба без памяти ее любили. Для этих людей никого, казалось, и ничего больше, кроме этого дитяти, не существовало на свете.
Едва я перебралась в Межог, как Филипп не просто удвоил, а удесятерил внимание ко мне. Часто писал. Приветы передавал с каждым, кто сюда направлялся. В посылках содержались разного рода кусочки ткани, мыло, мелочи, вплоть до ниток и зубного порошка. Его любовь берегла. От одного, другого я то и дело здесь слышала: «Как он вас любит! Какая вы счастливая!» На душе у меня был покой.
Меня зачислили в сельхозбригаду. Рано утром, с подъемом, я снова выходила к вахте. И в поле, и на парниках работать приходилось в наклон. Уставала. Возвращаясь в зону, отмывала руки, ужинала и более всего хотела лечь. Но старшие женщины вразумляли:
— Нет, милочка, нельзя! Иди гуляй. Ходи взад и вперед по зоне.
Слушалась. Кружила вокруг барака. Превратившись в слух, внимала рекомендациям, как готовить себя к материнству.
«Кто родится у меня? Девочка? Мальчик?» Вопросы были обращены к дароносной природе. Приближалось нечто грандиозное и прекрасное.
После встречи с Александром Осиповичем я вообразила, что мир избыточно богат такими же, как он, людьми: щедрыми, мудрыми, общительными, что раньше я просто этого не понимала.
С этим я разыскала М-го, которому Александр Осипович написал письмо.
М-кий сидел за бараком против болезненной, с восковым лицом женщины. На кистях рук у его собеседницы были натянуты рваные шерстяные митенки… ноги закутаны в дырявый шерстяной платок. Погруженные друг в друга, они о чем-то тихо разговаривали.
М-кий, пожилой, лысый человек традиционно профессорского вида (и на самом деле профессор-математик), взял письмо, вежливо улыбнулся, поблагодарил. И — все.
Я была горько разочарована. Письмо должно было стать нитью Ариадны, и вот — обрыв. После двух-трех столь же скупых и невыразительных встреч с М-ким я написала о нем Александру Осиповичу, попытавшись отыскать деликатные определения человеку, для которого «безразлично все, кроме его личной жизни». В ответ получила хлесткую отповедь.
Александр Осипович давным-давно обращался ко мне на «ты». Здесь, в его полотенце-письме, появилось перепугавшее до смерти «вы». Я поняла, что задела нечто душевно глубокое по отношению к этому человеку, а себя обнаружила как недалекую и глупую эгоистку.
Само письмо стало «настольным».
«…Мне было неуютно читать о М… Я знал его как человека большого по интенсивности и ясности душевной жизни, редкой открытости и еще более редкого благородства. С этим человеком я провел несколько отвратительных „предсмертных“ месяцев в условиях мерзких и подлых, и ни разу в нем не было ничего небезупречного. А вы знаете, как узнается человек в подобных условиях.
Что с ним произошло, я не знаю, но чувствую по вашему короткому и четкому замечанию, что он помельчал. Это грустно.
Вот вы говорите об одержимости „личной жизнью“, при которой не остается времени ни для чего другого. Кто-то сказал, что не бывает талантливых или неталантливых тем, а только талантливые или неталантливые писатели. Так и тут.
Понятие „личной жизни“ настолько широко, что расплывается: сюда входит и комплекс романтический, и семейный, и даже творческий.
Это огромно по возможному содержанию и как материал для психологического и духовного восприятия… обыватель делает тут много всякой дряни, а Гете создает своего Вертера. Значит, все дело в одаренности носителя, в том, как воспринимает, живет и реагирует тот или иной человек. Разница между художником и обыкновенным смертным не в том, что у одного есть так называемая творческая продуктивность, а другой просто живет. Разница в видении мира, в умении через свое „я“, через волнение своей личности обнаружить чудеса, чувствовать и понимать тайны в обыкновенном, навязывать окружающим свою мудрость и зоркость; в способности вскрывать подтекст объективного данного. Творческое воплощение, фиксация, оформление своих чувств и переживаний — это конкретная сторона, не всегда обязательная. Ведь можем же мы себе представить Бетховена, не умеющего писать музыки. Гениальность его была бы нам незнакома, но сам по себе как личность великой потенциальной энергии он был бы тем же самым Бетховеном, только без способности разрядки и потому гораздо более несчастным.
Если бы Гете в свое время не смог написать „Вертера“, он погиб бы под грузом своей муки, но личность его, переживавшая и знавшая все, что породило это изумительное произведение, была бы не менее сложной, богатой, одаренной, оказавшись без разрядки.
Когда человек не умеет быть творцом, не владеет конкретным мастерством, но живет всей полнотой творческой жизни, он как личность ничем не отличается от активного творца.
Мы встречаем людей, поражающих нас своими душевными, моральными, интеллектуальными способностями, но не снабженных даром их осуществить. В таких случаях человек сам, со своим обаянием, ему свойственным стилем, может стать некой художественной формой. Это можно было бы назвать „творчеством личности“. И такое чаще всего и убедительнее всего проявляется в „личной жизни“. Любовь между двумя человеческими существами — прекрасна. Она включает в себя и мораль, и искусство, когда эти любящие являются друг для друга воплощением жадного, ищущего, творческого начала. Такая любовь поднимает людей, поднимает все, к чему они прикасаются, и тогда даже быт перестает быть формой существования и заскорузлой повседневностью, а становится источником творческой радости.
Но, увы, такое в нашей окружающей жизни не меньшая редкость, чем большое произведение искусства.
Тамарочка, моя родная, эта тема неиссякаемая, как само творчество, а я вовсе не собираюсь писать диссертацию, придравшись к нескольким вашим строчкам о М. Но я знаю, что все, что я пишу верхушечно и галопом, для вас изнутри важно. Это круг ваших чувств и размышлений и великой вашей неудовлетворенности. Я очень люблю вас такой, какой знаю, а знаю я вас лучше, чем вы сами себя знаете (пока)..»
Письма пронзали. Открывали «подтекст» существования! Строили душу! И звездная твердь представлялась прочнее земной.
Сумасшедшее чувство волнения от писем Александра Осиповича выталкивало из барака. Тесными оказывались и его стены, и зона.
В спрессованности строк воздуха было больше, чем в кубатуре всего, что знала до этого. «Творческая суть человека! Все в ней! Она приложима и к личной жизни, и к быту, и просто к восприятию. Спасение! — твердила я про себя. — Это карта из замка Ив! Клад зарыт именно тут!..»
Жег стыд за суждение о М-ком. Я теперь иначе видела двоих отъединенных от мира людей, шепотом разговаривавших друг с другом. Начинала понимать, что метр земли, на которую М-кий прилаживает сидение для смертельно больной женщины, не только их судьба, но и достоинство личности, зримая глубина сотворенной ими самими жизни, о чем миру, с их точки зрения, незачем знать.
Мое дитя колотило ножками. Я задыхалась. После рабочего дня заставляла себя ходить сама. Врачам я не нравилась.
Через начальника санчасти Филипп пытался отхлопотать для меня более легкую работу. Но я знала: надо «как все!». Каким-то образом в этой формуле мерзкое уживалось со справедливым.
Неожиданно меня вызвали во второй отдел. Меня разыскивала по лагерям Вера Николаевна Саранцева, друг по внутренней тюрьме НКВД во Фрунзе и Джангиджирскому лагерю. Не родственники, нет! Друг по тюремной камере… Есть величие дружбы, начавшейся в тюрьме.
Началась наша с Верой Николаевной переписка, продлившаяся затем тридцать лет. Веру Николаевну все-таки освободили. В общей сложности она просидела чуть больше года. Конечно же, ее не имели права тогда этапировать в Нижний Тагил. Решение о ее освобождении шло за ней следом. Плутало. Задерживалось. А ее мытарили по пересылкам. Воля допустила ее до себя не сразу.