В наших переулках
В наших переулках читать книгу онлайн
Книга профессионального литератора Е. В. Стариковой представляет собой воспоминания московской интеллигентки о своих родителях и многочисленных родственниках, о детстве и юности, проведенных и в Москве, и в деревне — на родине ее отца, — и за городом, на природе; причем все подробности взаимоотношений людей и быта даны на историческом фоне, эпоха ощущается в каждом повороте событий, в каждом слове повествования.Наибольшую ценность этим воспоминаниям придает несомненный писательский дар Стариковой. Читатель получает прекрасный образец настоящей русской прозы; книга — от первой до последней страницы — читается буквально на одном дыхании.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Изредка я получала письма то от мамы, то от папы, но мало думала о доме, как бы гнала от себя мысли о нем. Письма были успокоительные. Почему же я так плакала однажды, получив мамино письмо? Помню, как лежала под яблоней, под ее ветками, согнутыми шатром тяжелыми плодами, и сотрясалась от конвульсивных рыданий, смачивая потоками слез сухую теплую землю. Что я прочла в том письме? Почувствовала, что меня нарочно успокаивают?
Сколько разных впечатлений и настроений впитывает в себя одновременно человек в молодости! Как это в нем сочетается? Тамбовский сытый уют и предчувствие неясной беды, ощущение полного своего здоровья и отчаянное отвращение к собственному вдруг повзрослевшему телу, увлечение беспорядочным запойным чтением и гордость от приобретенного умения править лошадью и грести — и все это вместе. Особое место заняло во мне тогда впечатление от приезда в Тамбов Наташи Владыкиной — двадцатилетней родственницы, только что вышедшей замуж. Я восхищенно следила за ее цветущей женственностью, провожая влюбленными глазами каждый ее жест и все приметы взрослого, какого-то удивительно изящного существования — флакон одеколона поверх вещей в только что открытом чемодане, голубую жилку на ее зрелой молочно-белой груди, темно-золотую прядь вьющихся волос, выбившуюся из ее строгой прически. А когда эта самая недостижимо-идеальная Наташа сама, из своей материи и со своими пуговицами сшила мне блузку, моей влюбленности в нее не стало границ.
Если опустить в памяти восхищение Наташей и ее блузкой, запах маттиолы и влажного чернозема, размеры тамбовских подсолнухов и прозрачность быстрой Цны, розыгрыши Сашки Владыкина (так все взрослые звали А.Н.), катание на пролетке и еще тысячи подробностей того лета, а оставить только главное, то это была бы неправда. А все-таки придется обратиться к главным событиям той поры. Как не хочется этого делать! Правда — это как тяжелый долг. Перед кем?
К началу августа уже все стали замечать, что маленькая Люля стала совсем другой. То болтала, пела, рассказывала сказки, а то замолчала. Не сразу, а постепенно. Все меньше слов и все больше уединения. Все в доме тайно друг от друга наблюдали за ребенком, ничего не говоря о своей тревоге. Кто первый сказал о ней? Наверное, мать. Если нашла в себе силы произнести страшное слово. Скорее, отец. В середине августа впервые обратились к врачу. Я ждала их троих у калитки докторского дома. Когда они вышли из него, я сразу поняла: беда. По лицам. На словах они успокаивали друг друга: конечно, врач прав, надо еще с кем-то посоветоваться, вряд ли это результат того маленького гриппа в июне, 37,5 — разве это причина для осложнения? «Надо скорее ехать в Москву!» — вдруг пронзительно закричала тетя Лёля. Она впервые показала свой испуг. Александр Николаевич ее успокаивал, говоря, что он завтра же постарается достать билеты на поезд.
И тут я заболела малярией — внезапный острый приступ старой болезни с высочайшей температурой. Наш общий отъезд отложился на целых десять дней. Сыграло это роль в будущей трагедии? Вряд ли. Средств от этой болезни не было. Скажу коротко: Люля до конца жизни не сказала ни слова. Вернее, еще одно. Когда в Москве ее поместили в больницу и попросили мать не навещать ее месяц и когда по истечении месяца тетя Лёля появилась в палате, Люля подбежала к ней с криком: «Мама!» Это было ее последнее слово. Она сказала его в четыре года, а прожила до двадцати девяти лет, никогда больше не покидая дома. Уже московского дома, в 1941 году осиротевшего: Александр Николаевич был убит под Вязьмой в октябре, когда Люлиной сестре Маше было два года, дом же Владыкиных был разбомблен 9 ноября 1941 года, когда они все, к счастью, жили у нас. Я больше ничего не буду рассказывать об этих бедах. То отдельная горестная повесть.
20
А в конце августа 1937 года под вечер мы вчетвером вышли из вагона на платформу Павелецкого вокзала. У меня в руках был удивительный своей величиной тамбовский подсолнух и крынка с малиновым вареньем. Еще из окна вагона я увидела головы мамы и папы и потому улыбалась во весь рот: они вместе! Какое счастье. И только ступила на платформу, как сердце мое покатилось куда-то вниз: мама была беременна. Почему я сразу поняла, что это конец, почему я поняла правильно? Ведь это могло означать и другое? Не могло. Знакомое физическое отвращение к матери подсказало правду. Там, на платформе, я старалась ничем не показать своего состояния. Родители тоже. Я заговорила преувеличенно оживленно о новой блузке. Мы все улыбались. И сестры друг другу. Я поняла, что они обе обоюдно осведомлены обо всем и только я одна ничего не знала. И такая моя догадка подтвердила окончательно мою уверенность в беде. Я не помню, как мы оказались дома.
Так началась страшная осень 1937 года. Она была страшна для миллионов. Для нас — по-своему. Но для меня наше семейное несчастье слилось с общим. Это трудно объяснить, но наша жизнь окрасилась в тот же безнадежный, тусклый и страшный цвет, что и вся жизнь вокруг.
Уже в вечер возвращения из Тамбова я поняла, что отец не ночует дома. Он не хотел, чтобы я это понимала. Рано утром меня разбудил его поцелуй: «Ты все спишь, соня. А я уже ухожу». Он был полностью одет. Я с улыбкой кивнула ему. Они же никогда не понимали, как мало я сплю. Пусть и сейчас верят, что я каждый вечер сплю и не знаю, что он не приходит домой. Если им не надоедает такая игра.
Игра продолжалась несколько дней. Вечером папа «задерживался на работе», рано утром он будил меня поцелуем. Я всегда была терпелива. Я позволяла им себя обманывать.
И вот однажды вечером, когда дети уже спали, а мамы, как и папы, не было дома, я сидела в папином кресле и читала Шиллера. «Дон Карлоса», как сейчас помню. Вошла мама и сняла у двери пальто. Я сделала вид, что ее не замечаю. Я все эти дни делала такой вид. Она подошла ко мне и вдруг всем своим бесформенным непривычно большим телом рухнула передо мной на колени. Уткнувшись в меня, она зарыдала: «Девочка моя, прости меня». Я легонько брезгливо отстранилась от нее. Это ее как будто отрезвило, она перестала рыдать и, все еще стоя на коленях, сказала: «Мне надо с тобой поговорить». — «Зачем говорить? Я все знаю». «Нет, ты не все знаешь, — сказала мама, с трудом поднимаясь с колен. — Ты не знаешь, что папа теперь не будет жить с нами». — «Так ведь он уже и не живет с нами», — холодно отпарировала я. «Но ты не знаешь, где он будет жить. Он будет жить у Анны Ивановны». Удар был неожиданным, новая боль пронзила меня. Пришла моя очередь рыдать, а мамина утешать меня: «Ну что ты так плачешь? Разве это так плохо? Разве ты не замечала, как Анна Ивановна относится к нему?» Она гладила меня по голове, а я все плакала, и, чем горячей она доказывала, как Анна Ивановна любит папу, тем больней мне становилось. «Разве ты хотела бы, чтобы папа уехал в другой город? Ведь ты знаешь, что ему негде взять комнату. Ему пришлось бы уехать в Сибирь, если бы не Анна Ивановна». Мама наконец догадалась откинуть аргументы чувств и выдвинуть на первый план жилищную проблему. Может быть, она вспомнила, какое острое отвращение вызывает в тринадцатилетнем человеке эта их взрослая любовь, наглядные свидетельства которой представляла сейчас для меня моя собственная мать, ее безобразная, с моей тогдашней точки зрения, фигура. «Если бы папа уехал, — продолжала уговаривать меня мама, — вы бы отвыкли от него». — «Никогда!» — зло крикнула я. «Ну конечно, никогда, — тут же согласилась мама. — Но вы бы его не видели. А так он каждую неделю будет у нас бывать. Мы так договорились. А ты всегда сможешь сбегать к Анне Ивановне». — «Никогда!», — еще более отчаянно закричала я. «Ну зачем же так? Привыкнешь. Будешь у них бывать. А сейчас ложись спать. Завтра в школу».
В первый раз за эти дни я крепко заснула, не дожидаясь возможного появления отца. И в первый раз утром он не пришел. Видимо, они с мамой заранее договорились, что в тот вечер комедия будет окончена.
Скажу заодно, что так впоследствии и было в течение многих лет: папа у нас обедал по воскресеньям, а я часто бывала у них, пламенно подружившись с Анной Ивановной. Но это все установилось постепенно и позднее. Пока же не кончился еще и проклятый сентябрь проклятого 1937 года. Была только середина месяца.