Лжетрактат о манипуляции. Фрагменты книги
Лжетрактат о манипуляции. Фрагменты книги читать книгу онлайн
В рубрике «Документальная проза» — фрагменты книги «Лжетрактат о манипуляции» Аны Бландианы, румынской поэтессы, почетного президента румынского ПЕН-клуба, директора-основателя Мемориала жертв коммунизма и проч. Тоталитарный опыт, родственный отечественному. «И к победам моей жизни я приписываю моменты, когда те, кому не удалось меня испугать, в итоге пугались сами…» Перевод Анастасии Старостиной.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
После того как я узнала об этой устрашающей находчивости, связанной с их родословной, я вспомнила, как много лет назад одна моя приятельница, которая работала библиотекаршей в Доме ребенка, уговорила меня пойти на встречу с сиротами, поговорить с ними, рассказать им что-то на свой выбор, почитать стихи, в общем, внушить им чувство, что они не одни в мире. Я пошла, полная сочувствия и любопытства, ни на секунду не предполагая, что мне предстоит экзистенциальный опыт, так глубоко задевающий, что я никогда его не забуду. Детей было несколько десятков, может быть, пятьдесят с лишним, от трех-четырех до, скажем, шести лет, и они играли с самыми разными кубиками, фигурками, куклами, плюшевыми зверушками в зале, где стены были украшены сценами из сказок и цветами. Все было спокойно, светло, никакого драматизма, может быть, с некоторым излишком афишируемой ласки. В тот миг, когда я вошла в зал, не успела еще моя приятельница библиотекарша меня представить, как все дети бросили свои игрушки и занятия и с визгом накинулись на меня, пытаясь обнять и поцеловать, отталкивая друг друга и чуть не убивая с ног и меня, выкрикивая одно и то же слово с такой страстью и накалом, что в первые мгновенья я даже не смогла понять его. Они как будто скандировали какие-то слоги или даже пели. Потом я разобрала слово. Слово было мама, и они не выкрикивали его просто так, но звали этим словом меня. С трудом удалось приглушить эту бурю, и я смогла пройти и сесть на стул, таща за собой огромную сороконожку, которая тесно обернулась вокруг меня. Некоторым удалось вцепиться в меня обеими руками, некоторые впились в юбку и свитер только одним кулачком, а самые невезучие, и оттого самые настойчивые и голосистые, держались только за тех, что держались за меня. Таким образом составилось большое общее тело, что-то вроде чудища, чьей головой была я — в окружении десятков и десятков других головок, притиснутых друг к другу, одна возбужденнее другой, и, поскольку я начала им читать и шуметь было больше нельзя, они почти беззвучно шевелили губами, выговаривая слово, которое, не переставая, вертелось у них в уме. Я чувствовала себя виноватой, хотя знала, что не смогла бы быть мамой их всех, и я чуть не плакала от жалости к этим существам, у которых вроде бы не было недостатка ни в чем, за исключением одного, о чем, может быть, они только то и знали, что его у них нет. Не знаю, слушали ли они то, что я им рассказывала и что я им читала, или их больше занимало, как бы меня не отпустить или как бы не потерять место рядом со мной, уступив его тем, кто оказался дальше всех и пропихивался вперед.
Так или иначе, расставание было по-настоящему драматичным. Они не хотели меня отпускать. Как только я кончила говорить, снова начали они. «Хочешь быть моей мамой?», «Ты возьмешь меня домой?», «Я буду себя хорошо вести, если ты возьмешь меня с собой». Они говорили все разом, почти одно и то же и с таким видом, как будто не замечали, что и другие говорят то же, каждый ждал только ответа для себя. У меня было ощущение, что их пронзительные глаза меня связывают и обездвиживают, как тонкие, но крепкие нити, которые я никак не решаюсь порвать, а когда, наконец, я все же вырвалась и ушла, поспешно закрыв дверь, меня охватило чувство, что совершила одну из самых гадких вещей в своей жизни. Я узнала после, что эта сцена повторялась при каждом приходе новой гостьи, что не убавило ей драматизма, но смягчило мое чувство вины. И все же я не только не забыла об этой странной встрече, но и — хотя не припомню, что когда-нибудь признавалась в этом, — она имела некоторую, может быть, не совсем адекватную связь с тем, как определилась позже моя судьба. И как, помню, через много лет на Франкфуртской книжной ярмарке я не могла удержаться от вопроса к себе, зачем мне писать, если уже есть столько книг, так после той душераздирающей встречи со страданием сирот, таким глубоким и незаслуженным, я спрашивала себя, зачем надо становиться родителями и делать других детей, если есть столько детей, которые ждут родителей. Видя «ребят с Каля Викторией», я не могла себе представить как они просятся, чтобы их забрали домой, и не могла не содрогнуться, думая, что за дьявольский ум сообразил манипулировать этим бедным идеалом, происходящим из глубин любви и надежды несчастных детей, заменив для них родительский дом учреждением ненависти, стирающим разницу между определением жертвы и палача… И постыжусь ли я признаться, что, когда я проходила по Каля Викторией, в моем любопытстве, перехлестывающем через край, смешивались, в почти равных долях, страх и сочувствие?
Понимаю, что надо завершить этот эпизод, тяжелый и неудобоваримый из-за количества использованных ингредиентов, сценой скорее комической. Эта шутка, конечно, горчит, но все же в пункте, где зло становится смешным, оно автоматически теряет в невыносимости. Мы были на море, в Писательском доме и, как каждый вечер, прогуливались все вместе по узкой набережной, прорезанной посреди склона над пляжем, фланируя взад и вперед на тех нескольких сотнях метров между нашей виллой и стеной, откуда начиналась запретная зона. Беседующие группы пересекались, смешивались, обсуждали свободно и в полный голос самые разные проблемы, потому что все мы были хорошо знакомы, коллеги, друзья, и, странно, хотя в принципе мы знали, что стукачи есть, мы не портили себе каникулы, осторожничая или пытаясь их вычислить. Такова была атмосфера, когда на прогулке среди нас появился незнакомец, видимым образом пытавшийся держать ухо востро, но пребывающий в замешательстве от обилия тем и тасующихся групп и явно страдающий из-за того, что не может решить, за кем следить. Положение у него было, без сомнения, комическим, а задача — легко определимая, так что нам приходилось изо всех сил сдерживать смех, когда мы скрещивали на нем глаза. Но усилия наши ни к чему не привели, и все превратилось в хохот, неостановимый и возобновляемый снова и снова при взгляде на него — когда один из нас обратил внимание на его ботинки: это были неподражаемые ботинки ребят с Каля Викторией. Остаток каникул, как в комедии-буфф, мы провели, гуляя с опущенными глазами, чтобы выявить и других носителей ботинок. Что было нелегко, но игра стоила свеч. Встречаясь за ужином, мы рапортовали друг другу о найденных ботинках и в скором времени даже затеяли конкурс по обнаружению ботинок. Теперь, после всего что я узнала о писателях из отчетов Национального совета по изучению архивов секуритате (CNSAS), впору повеселиться, представляя, сколько литературных рапортов породило наше развлечение.
На автобусной остановке
Это было в январе 1993-го в Страсбурге. Я ждала автобуса, чтобы доехать от центра города в Совет, до которого было довольно далеко. Шел проливной дождь, и я укрылась под навесом автобусной остановки, где на скамье сидел еще один человек. Мы с первого же мгновения почувствовали солидарность против дождя, во всяком случае, переглянулись с симпатией и как бы поприветствовали друг друга. Это был старый господин, худощавый, с правильными чертами лица, со смуглой кожей, вида удивительно благородного, не то чтобы аристократ, не то чтобы интеллектуал, хотя ни то ни другое не исключалось, но от него веяло чем-то древним, прародительским, пришедшим из глубины времен. Индиец, подумала я и, насколько это позволяли приличия, стала поглядывать на него с чувством, что могу созерцать таким образом время — не время одной жизни или одного поколения, но гораздо больше — само время. Впрочем, и он поглядывал на меня, возможно, заметив мои взгляды, и даже в какой-то момент улыбнулся мне, что крайне невыгодно исказило черты его лица, вдруг перешедшего в другой регистр, попроще — более современный и плебейский.
Потом, как будто это имело отношение к улыбке, он вынул из кармана картонку, засунутую в целлофановый пакетик, где неуклюжими печатными буквами, на очень приблизительном французском, было написано, что он цыган из Румынии, где цыган преследуют, и он просит помощи, чтобы обосноваться во Франции, где уважают права человека.