Воспоминания о Корнее Чуковском
Воспоминания о Корнее Чуковском читать книгу онлайн
Воспоминания, представленные в сборнике, воссоздают в своей совокупности живой и правдивый портрет К. И. Чуковского. Написаны они в разном ключе — рядом с развернутыми психологическими этюдами, основанными на многолетних наблюдениях (К. Лозовская, М. Чуковская, Н. Ильина), небольшие сюжетные новеллы (Л. Пантелеев, Ольга Берггольц, А. Раскин, Е. Полонская), рядом со стихотворными посвящениями С. Маршака и Евг. Евтушенко и поэтическим образом, созданным в очерке А. Вознесенского, строгие описания деловых встреч и совместной работы в области литературоведения, лингвистики, переводов, а также на радио.
Детский писатель, литературовед и критик, журналист, переводчик и исследователь языка — все эти стороны многообразной деятельности К. И. Чуковского представлены в воспоминаниях современников. В мемуарах отражены отношения писателя с людьми — прославленными и никому не известными, близкими ему и чуждыми, взрослыми и детьми — и, главное, отношение его к литературному труду.
Среди мемуаристов читатель встретит имена известных писателей, художников, актеров.
Составители: К. И. Лозовская, З. С. Паперный, Е. Ц. Чуковская
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Отвечая на ряд других вопросов анкеты («тютчевский чекан стиха» он видел у позднего Блока, Анны Ахматовой; архаизм его лексики — у Мандельштама, Бенедикта Лившица, Вячеслава Иванова, «интеллектуализм» — у Иннокентия Анненского (иногда), «сильную тютчевскую тональность» — у Евгения Винокурова), Корней Иванович настойчиво предостерегает против увлечения всеми этими «интеллектуализма-ми» и «философскими осмыслениями», видя в подобных словесах привычные литературоведческие штампы. «К Тютчеву, заканчивает он свое письмо, — они не подходят. Об этом вдохновенном поэте и писать нужно вдохновенно». Письмо тогда произвело на меня впечатление отнюдь неоднозначное: и очень обрадовало, и взволновало, и огорчило. Как у многих начинающих, у меня, наверно, самолюбия было больше, чем умения и логики, а здесь — трах! — недоверие («Поэт для умудренных духовным и жизненным опытом старых людей»). Я ответила сердито: что ж, к поэту, как к живому человеку, можно «прикипеть», «откипать» трудно, порой мучительно. Ответное письмо его было совершенно неожиданно: молодое, даже пылкое, удивительно трогательное: «Теперь, после Вашего второго письма, я твердо верю, что Вы книгу о Тютчеве чудесно напишете, и требую, чтобы Вы немедленно принялись за работу». И в том, как радостно и щедро пророчил он успех незнакомому человеку, как безоглядно поверил ему, его душе и его возможностям, сказался весь Чуковский. Таким он был, думаю, по отношению к очень многим людям.
Первый приезд мой зимним январским днем 1962 года на переделкинскую дачу не обошелся без некоторой (первоначальной) ошеломленности. Найдя без труда дом Чуковского (его трудно было не найти), я, помаргивая от растерянности, читала объявление на двери: «К. И. Чуковский принимает друзей и знакомых по средам». (Была не среда, а пятница или суббота — сейчас уже толком не помню. Корней Иванович позже говорил, смеясь: «Все дело в том, что нужно уметь сочинять объявления. В них должны быть эдакая грозность, канцелярское величие, неукоснительность, а не тихое поскуливание — побойтесь бога, пожалейте старика»).
Пока я соображала, куда мне двинуться — вперед или назад, — дверь открылась (как в сказке по волшебному слову!) и меня пригласили войти. Наверху крутой деревянной лестницы, выпрямившись во весь рост и с любопытством глядя на меня, стоял высокий, статный, совсем не согнутый временем старик с очень характерным лицом и веселым, острым взглядом. Вообще в этот первый раз я то узнавала известного мне мемуарно, газетно Чуковского, то видела совершенно иного, незнакомого человека, в чем-то прямо отвергавшего свой миллионно размноженный портрет.
Усадив меня напротив и остро приглядываясь, он вдруг спросил:
— Рассказывать о себе будете?
И в ответ на мое мгновенное: «Ни в коем случае» — засмеялся:
— Н-да! Знаете, классический старец должен бы сказать: сие — гордыня, а гордыня — грех.
— А вы что скажете?
— А я скажу, что вы правы. Нельзя вот так, с ходу, ткнуть человека: валяй рассказывай, — даже если спрашивающий может оправдаться своей престарелостью. — И опять засмеялся обезоруживающе просто и протянул руку. А все-таки о себе немного расскажите, что сочтете безопасным для моих стариковских ушей.
Пришел художник с маленькой дочкой (принес иллюстрации к «Бибигону»). Корней Иванович пошутил с ней — и опять стал Чуковским, знакомым, привычным. И так весь день словно менялись кадры: ах, до чего же знаком, привычен нет, совсем незнаком, неожидан. Как-то, уже много позже, я написала ему, вспоминая это первое посещение, о том, что есть у него не только всем известные книги, всем известное имя, но к, так сказать, официально известное лицо. На этом лице только бодрые краски, стопроцентный оптимизм, а иной раз и некоторая сусальность. Он ответил в июле 1963 года: «Вон как ловко в трех строках изобразили Вы мою 100 % репутацию… Я, конечно, был бы шутом-идиотом, если бы в такое строгое и трагическое время реагировал на все улыбкой Гуинплена „L'homme qui rit“» [22]. Письмо было написано в невеселую минуту, но действительно все, что происходило в мире, не было чуждо ему, известность и прочная слава не уводили от жизни, от трудных ее поворотов. Да и не было в нем, как мне всегда казалось, примирительной старческой благостности: насмешливый, веселый и острый ум сказывался во всех оценках и суждениях. Несомненно, был в нем огромный запас душевного здоровья, поэтому, пожалуй, прежде всего ощущение света и праздничности оставляла его крупная, необычная личность. Наверно, всех, кто так или иначе сталкивался с Чуковским, поражала его колоссальная работоспособность. 8 декабря 1962 года он писал мне о своей «недельной норме» «Сейчас у меня много нагрузок высчитано, что каждую неделю я получаю около 50 писем и около 12–15 больших рукописей, не считая мелких и не требующих ответа. А мне 81 год, и я тороплюсь дописать кое-что из начатого мною». Иногда этот воистину титанический труд оказывался непосильным, тогда появлялись горькие признания: «Я беспросветно, безвыходно болен… Проклятая старость, проклятое переутомление!» И все-таки, перечитывая его письма одно за другим, я вижу, каким упоением и отрадой был для него этот ежедневный «каторжный» (как он сам писал) труд, каким он умел быть обаятельно-веселым, шутливо-ироничным даже в трудное для себя время: «Оказывается, что и в 83 года можно веселиться… и главное быть легкомысленным. Спешу поделиться с вами этим драгоценным открытием», — писал он в сентябре 1964 года, стараясь помочь мне выбраться из невеселых раздумий и настроений.
задорно напишет он в шутливой открытке. И в этой способности победить и свою старость, и свои болезни, и свои печальные мысли об уходе виделось мне большое душевное мужество всю жизнь самоотверженно работавшего и необычайно жизнелюбивого человека.
В письмах Корнея Ивановича, в наших разговорах во время приездов в Москву чаще всего, естественно, затрагивались литературные темы. В своих оценках, как и во всем, что им написано, Чуковский был убедителен, блестящ, остроумен, часто парадоксален. Не могу без душевной горечи вспоминать о том, что очень мало говорила и спрашивала о нем самом и им написанном (всегда — о другом, столько вопросов, так жадно хотелось получить ответ: о Бунине, о Фете, о Тютчеве, о поэзии прошлой и современной) — и редко, случайно о сути его собственной творческой работы. Трудно представить писателя, который, казалось, больше, чем он, успел сказать о себе; в сущности же — почти ничего; все о других, о себе лишь в связи с другими. И его колоссальная исследовательская работа еще по-настоящему и не изучена.
Сейчас я иной раз думаю: почему при такой широте интересов, при таком жадном внимании ко всему талантливому, значительному в литературе он основную страсть исследователя связал с именем Некрасова, с периодом становления демократических сил нашей литературы? Была в этом, наверное, какая-то потребность души, выражение собственного исконного душевного демократизма, не работа просто, а «дело любви». И если, например, некрасовские работы и изыскания Чуковского оценены по достоинству, то многое из написанного им о писателях-демократах гораздо менее известно и популярно. А здесь есть подлинные шедевры, — например, небольшая статья о В. Слепцове. Сколько в ней любви, внимания, чудесной наблюдательности исследователя и читателя. Именно читателя. Порой самый умелый и даровитый исследователь от многократного обращения с материалом теряет радость непосредственного восприятия, ощущение только что открытой и подаренной красоты. Чуковский всегда открывает для себя (а значит, и для всех других) писателя. Чувство новизны — самое острое, самое сильное чувство, которое оставляют его работы. В статье о Слепцове он заставляет увидеть слепцовский жест, услышать его фразу, простую, без «хмельного красноречия», ёмкую художественно.