Рерих
Рерих читать книгу онлайн
Имя Николая Рериха вот уже более ста лет будоражит умы исследователей, а появление новых архивных документов вызывает бесконечные споры о его месте в литературе, науке, политике и искусстве. Многочисленные издания книг Николая Рериха свидетельствуют о неугасающем интересе к нему массового читателя.
Историк-востоковед М. Л. Дубаев уже обращался к этой легендарной личности в своей книге «Харбинская тайна Рериха». В новой работе о Н. К. Рерихе автор впервые воссоздает подлинную биографию, раскрывает внутренний мир человека-гуманиста, одного из выдающихся деятелей русской и мировой культуры XX века, способствовавшего сближению России и Индии. Прожив многие годы в США и Индии, Н. К. Рерих не прерывал связи с Россией. Экспедиции в Центральную Азию, дружба с Рабиндранатом Тагором, Джавахарлалом Неру. Франклином Рузвельтом, Генри Уоллесом, Гербертом Уэллсом, Александром Бенуа, Сергеем Дягилевым, Леонидом Андреевым. Максимом Горьким, Игорем Грабарем, Игорем Стравинским, Алексеем Ремизовым во многом определили судьбу художника. Книга основана на архивных материалах, еще неизвестных широкой публике, и открывает перед читателем многие тайны «Державы Рерихов».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Теперь еще новость. Наши финки были, как всегда, в народном доме на воскресных танцах и ныне рассказывают, что весь народ в жестокой тревоге и даже не танцевали. Говорят, что Россия объявила войну Финляндии, что над Ино были два аэроплана, сбросившие прокламации с извещением, что 20-го (завтра) начнется обстрел крепости с кронштадтских фортов. Русских, то есть нас, будут немедленно высылать, и нашу Альму [домработницу] спрашивали уже, где она думает после нас устроиться» [198].
Эта проблема волновала всех русских жителей Финляндии, ведь репатриация грозила каждому. Финская газета «Hufvudstadsbladet» 30 мая 1918 года даже называла точное количество высланных русских — 12 122 человека. В этой связи консервативная гельсингфорсская газета «Uusi Päivä» напечатала статью, в которой одобрялось правительственное решение о высылке русских, но высказывалось мнение, что нет надобности распространять эту меру на ученых и художников, которые «не были причастны к русификации Финляндии до 1917 года и не представляли собой никакой политической опасности для страны» [199]. Правда, среди художников и ученых, на которых не должна распространяться эта мера, газета называла только одного И. Е. Репина.
Газета «Русский вестник» сразу же отозвалась на это предложение резкой статьей Василевского «Только Репину можно», в которой, в частности, говорилось: «…было бы любопытно видеть картину выселения и не „амнистируемого“ цитируемой выше газетой Леонида Андреева, более десяти лет творящего в своем уголке в уединении Райволы» [200].
Н. К. Рериха, естественно, ждала такая же участь — стать репатриантом. У него было только одно преимущество — это отсрочка высылки, так как все-таки Рерихи давно поселились в Сердоболе и имели арендованное жилье. Именно в 1918 году революция забросила в Сердоболь Иосифа Владимировича Гессена, члена партии кадетов, ставшего впоследствии известным благодаря изданию многотомного «Архива русской революции» и редакторству берлинской эмигрантской газеты «Руль».
«В конце концов мы очутились в Сердоболе, крошечном городке у Ладожского озера, высадившись на вокзале в числе нескольких десятков, свезенных из разных финских курортов, — мужчин, женщин и детей и огромной массы разного багажа, — вспоминал Иосиф Владимирович, уже много лет живя в эмиграции. — Встречены мы были совсем негостеприимно: нам говорили, что оставаться здесь нельзя, что ни продовольствия, ни помещений свободных нет, предлагали немедленно ехать на лошадях в Петрозаводск и угрожали выслать принудительно. В старых записях моих весьма подробно изложены наши мытарства, но когда впоследствии я познакомился с невероятными ужасами эвакуации Крыма и Кавказа, стало ясно, что мы были баловнями судьбы. Мне, в частности, она очень мило улыбнулась сразу, на вокзале.
В Сердоболе уже несколько месяцев проживал известный художник Рерих. Услышав от кого-то о моем приезде, он разыскал меня и проявил дружеское участие, служившее среди враждебной обстановки очень приятным и ценным утешением. В Сердоболе, как во всяком финском городе, как бы мал ни был, имеется безукоризненная гостиница Социетэтсгузет, но о ней и думать нельзя было вследствие чрезмерной дороговизны — она была уже захвачена мультимиллионерами, швырявшими деньгами. Все же кров мы нашли, пусть более чем скромный, с голоду не умерли, хотя сделанное на вокзале предупреждение о недостатке продовольствия побудило миллионеров скупить все, что было в лавках, и сразу невероятно поднять цены. Точнее, обед из двух блюд без хлеба стоил уже 18 м., небольшой буханок ржаного хлеба 25 м., крошечная комната — 400–500 м. в месяц и т. д. Размерами своими Сердоболь заставлял вспомнить об Устьсысольске, но лишь для того, чтобы подчеркнуть обидную разницу культуры: здесь господствовало и бросалось в глаза не каменное здание полицейского управления с присутственными местами, а изящной постройки мужской и женский лицей, учительская семинария с образцовой школой при ней, коммерческое училище, мореходные классы. Чуть не в каждом доме имеется фисгармония, чистота и порядок образцовые, комнаты натоплены жарко, финн считает, что на мороз нужно выходить с запасом тепла, дающим возможность одеваться легко, и примитивные клозеты устроены подальше от дома, в глубине двора, в деревянных, совершенно незащищенных от холода, сарайчиках.
Надо было подумать, как скоротать время. К счастью, среди беженцев оказался один настоящий педагог, так что с грехом пополам сыновья могли продолжать учебные занятия, а я решил погрузиться мыслями в прошлое и изложить их на бумаге… Известия об успехах противника действовали возбуждающе на осевших в Сердоболе сановников и миллионеров. Бывший товарищ министра внутренних дел и потом товарищ председателя Государственной Думы князь Волконский безапелляционно уверял, что немцы не ради финнов высадили здесь десант, а для занятия Петербурга, что не сегодня-завтра мы в „Де цуге“ поедем туда и, предвосхищая шевелившиеся очевидно у самого возражения и недоумения, раздраженно пояснял:
— Что же делать, батенька! Сами-то вот до чего доигрались, так уж жаловаться и привередничать нечего.
Больше всего поражало, что он спешил засвидетельствовать свою новую „ориентацию“ перед замкнутыми, на все пуговицы застегнутыми финнами, не без злорадства слушавшими преждевременные излияния. И хотя практическая бесцельность таких настроений весьма быстро и ярко определилась, они, рассудку вопреки, все ширились, возникали все в новых вариантах… Мы жили очень замкнуто, встречаясь только с Каминка ежедневно за совместным обедом, и с Рерихом. Он ежедневно заходил за мной в 10 ч., когда я должен был освобождать комнату для занятий детей с педагогом, и мы часа два-три гуляли по окрестностям Сердоболя. Перед глазами висит подаренная акварель с надписью: „на память о хождениях по северным путям“ и очень удачный портрет, присланный из Америки в 23 г. „на добрую память перед отъездом в Индию“… Напрягая всю пытливость, вглядываюсь в его умное сосредоточенно серьезное, монгольского типа, лицо. Чуть заметная косоватость глаз подчеркнута скошенным резко вправо взглядом, он не любит смотреть собеседнику в упор, со стороны видней и легче застигнуть неподготовленным для наблюдения постороннего глаза. Наши прогулки были восхитительны и сами по себе, и потому, что Рерих был исключительно интересным собеседником, и чем дальше, тем все более словоохотливым. Он обо всем говорил серьезно; тщетно силюсь вспомнить улыбку на его лице, да она и не подходила к нему, нарушала бы стильность. Равным образом не вспоминаю, чтобы возник между нами спор. Я предпочитал спрашивать его, в особенности по вопросам художественного творчества: он держался мнения, что все великие имена являются воплощением коллектива безымянного; не говоря уже о гениях Эллады, Рубенс, Микеланджело, Леонардо, в сущности, имена собирательные — им приписываются, кроме собственного творчества, и много чужих равноценных творений их современников и учеников… Да ведь и у меня этот неистовый Дягилев силком отобрал незаконченную картину: „Город строят“ и, сколько я ни убеждал, упрямо отвечал: „ни одного мазка больше. Долой академизм! и картина произвела фурор“. Это было ответом на вопрос, не потому ли реализм передвижничества, имевший столь шумный успех, и уступил место символизму, что в нем заключалось внутреннее противоречие — он кичился жизненной правдой, но не смел показать всю правду, над многими сторонами быта не решался поднять завесу, и поле творчества было более ограничено, чем для литературы.
Эти темы глубоко волновали моего собеседника, а когда мы ближе познакомились, он все чаще стал заговаривать о таинственных силах, неосновательно отвергаемых цивилизацией, о многих достижениях древних культур, бесследно исчезнувших, о телепатии, случаи которой, как нарочно, обнаружились и в наших отношениях, и, наконец, признался в своей глубокой привязанности к теософии и заявил, что если бы не дети, он с женой охотно переехал бы в Индию, в Теософскую общину. Я не очень этому поверил, а оказалось, что он действительно направился в Индию, побывал и в Тибете, и взял с собой и сыновей, тогда прелестных многообещающих мальчиков, преклонявшихся перед отцом. Его художественное творчество, необычайно плодовитое, явственно отражало теософскую устремленность. Таинственные зовы, беспокойное томление, безответное моление о чуде и дерзостное утверждение чуда, мятежная тоска, жгучая обида звучит и веет с бесчисленных полотен. Ему не годятся масляные краски, прельщающие прозрачностью и блеском, он не признает резко очерченных линий, тянет к неясному, расплывчатому, а потому он вернулся к средневековой темпере, придающей строгость и суровость вызывающим загадкам. Ему и „натура“ не нужна была, между отвлеченностью и реальностью, между легендой и фактом для него не существовало грани» [201].