Записки советского интеллектуала
Записки советского интеллектуала читать книгу онлайн
Михаил Григорьевич Рабинович (1916–2000) — известный археолог и этнограф. Публикуемые воспоминания, в которых неразрывно переплетаются лирика и юмор, отражают различные этапы жизни страны и его жизни: учеба в горно-химическом техникуме, работа мастером на руднике в годы индустриализации, учеба на историческом факультете МГУ, военная Москва, руководство раскопками в Зарядье и в Кремле, кампания борьбы с «космополитизмом», работа в Музее истории и реконструкции Москвы и в Институте этнографии. Перед читателем проходят родственники и друзья автора, известные писатели и ученые (В. Каверин, Е. Дорош, А. В. Арциховский, М. Н. Тихомиров, С. Д. Сказкин, М. Я. Гефтер и др.).
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
И на той же террасе мы в другой раз до хрипоты спорили — имели ли моральное право академики-невозвращенцы, как тогда говорили, — Чичибабин и Ипатьев — остаться в Америке. Нужно сказать, что один Юра Меньшиков считал, что они поступили правильно.
— Вы подумайте, Юра! — сказал Юрий Борисович. — Ведь они химики, а химия — основа военной промышленности. Что было бы, если бы наш Генеральный штаб вот так уехал и не вернулся?
Уехал в Москву вечером Юра. А наутро мы с Шуркой, проснувшись на террасе, услышали вырывающиеся из старенького громкоговорителя хрипящие слова о «деле изменников Тухачевского, Якира и других» [102]. Каждый из нас прочел в глазах другого мрачное отчаяние — ведь мы поверили в эту измену. Отвернувшись друг от друга, долго лежали молча.
В другой раз в пылу спора Шурка сказал, что не видит разницы между советской и фашистской диктатурой, и это был единственный случай, когда Юрий Борисович резко его оборвал.
— Ну, я, конечно, хватил через край, — говорил Шурка позже. — Но каков папа! Он так рассердился! Я думал, что он может меня и ударить!
И конечно, мы упивались музыкой… В окна Большого зала консерватории бьет яркий солнечный луч и падает прямо на эстраду, на стройную фигуру Жака Тибо. И мне кажется, что это не Корто и Тибо играют сонату Франка, а, наверное, само солнце наполняет зал светлой музыкой.
А вот громадный Клемперер дирижирует, стоя прямо на полу, без подставки — он и так возвышается над всеми. И скупые, величественные его жесты как будто вынимают звуки из оркестра.
В Малом зале мы слушаем любимого нашего певца — Анатолия Доливо и потом страстно защищаем его от моего отца, наивно считающего, что певец должен все же иметь голос. Мы выучили весь богатый репертуар Доливо и пытались исполнять его в своем кругу. Словом, мы были доливистами.
Вино довольно редко бывало на наших сборищах — нам было хорошо друг с другом и без того. Как грандиозный пир вспоминается празднование нашего дня рождения — нам с Юркой «стукнуло» по двадцать, Шурке — двадцать два, а Якову Лазаревичу — сорок два, сколько двоим из нас троих. И он пировал с нами «на равных».
Говорят, что в юности не умеют ее ценить. Но в годы студенчества я ясно чувствовал, что переживаю лучшую свою пору, и жалел, что годы мелькают так быстро. Пожалуй, лучше всего выражают мое тогдашнее настроение те немудрые стишки, которые я преподнес моему другу в день его двадцатипятилетия:
Мой однокурсник Боря Брегер сделал по поводу этих стихов следующие замечания:
— Во-первых, слишком много «века — человека» (и тут он был совершенно прав). А во-вторых, самое главное: что это ты написал: «С опаской должен ты идти»? Надо: «с улыбкой»! «С улыбкой должен ты идти»!
Это тоже было знамение времени.
Но мог ли я думать тогда, что судьба и в самом деле вот-вот начнет с семьей Мипозов свою страшную игру?
Шел апрель 1939 года. Перед нами лежало, как оказалось, последнее мирное лето: в августе в Москву прилетел Иоахим фон Риббентроп, а в сентябре грянула Вторая мировая война.
Нельзя сказать, что война была для нас совсем неожиданной. Грозовые тучи сгущались вот уже несколько лет. Мы напряженно следили за событиями в Испании, ясно сознавая, что рано или поздно война не минует и нас. И почему-то думалось (по крайней мере, мне), что в этой будущей войне мы будем вместе.
А случилось совсем не так.
Первым из нас попал на войну Павел Кравцов: он был командир запаса. Но участвовал он в Польском походе и не подвергался большой опасности, хотя мы и сильно тревожились за него.
А в июне 41-го нападение немцев было таким внезапным, так потрясло сразу всех, что мы даже не увиделись с Шуркой в первые дни: каждый почти не выходил из своего вуза. Лишь через несколько дней мы нашли друг друга у дядьки. Слов почти не было. Мы вышли оттуда, как маленькие, держась за руки, и до самой консерватории шли молча, мурлыча про себя, как теперь помню, ноктюрн из второго квартета Бородина (в тяжелые минуты мы всегда обращались к музыке). У консерватории простились, условившись держать друг друга в курсе. А там мне вручили мобилизационное предписание, а Шура пошел добровольцем в ополчение. О том, чтобы не разлучаться, не могло быть и речи. Условились проститься утром, перед тем как он пойдет на сборный пункт. Но время сбора изменили, и когда я позвонил Шуриной подруге Иле Пескиной рано утром, она только вздохнула:
— Ушел наш Шурка!
И все же я увидел его еще раз. Как-то удалось вырваться с истфака между дежурствами и проехать в Сокольники, к зданию школы, где они были расквартированы. Двор был полон народа. У ворот стояла охрана. Остановившись, я не сразу нашел глазами Шурку: ведь его курчавая шевелюра была дочиста сбрита. А найдя, очень удивился, что он обходит меня глазами, как чужого. Но вдруг понял: я же тоже обрит — он меня не узнает!
— Шурка!
Наконец узнал, и я вошел во двор. Разговор с Шурой и Лёней Ройзманом был короткий: час свиданий уже кончался.
— Ах, если бы ты знал, какая тут во всем бестолковщина! — вот то немногое, что я услышал.
А потом меня, бритого, не хотели выпускать из ворот, и понадобилось несколько свидетелей, что я не из этой части.