Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей читать книгу онлайн
Взросление ребенка и московский интеллигентский быт конца 1920-х — первой половины 1940-х годов, увиденный детскими и юношескими глазами: семья, коммунальная квартира, дачи, школа, война, Елисеевский магазин и борьба с клопами, фанатки Лемешева и карточки на продукты.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
(Слова я разобрала позже и пробовала воспроизводить эту песню, но Мария Федоровна не позволила мне ее петь под предлогом безграмотности «возлюбленной пары».)
Я чувствовала, что в этом пении есть и что-то мне не нужное, лишнее, чуждое, грозное и мешающее. Но все равно пение мне нравилось, я любила музыку, а слушать ее мне почти не приходилось. В Москве весной, когда было тепло, со двора, из низкого двухэтажного дома справа от наших окон, бывал слышен патефон, повторявший множество раз одни и те же модные танцы и песенки со специфическим искажением звука. Когда я ложилась спать и окно было приоткрыто, Мария Федоровна говорила мне: «Слушай, как трава растет». Я прислушивалась, и слушание сочеталось с патефонной музыкой, с грохотом и лязгом проходивших трамваев и шорохом листвы единственного большого дерева во дворе.
Тогда еще заходили во двор шарманщики — шарманка мне нравилась, а Мария Федоровна завертывала в бумажку монетки и бросала шарманщику с балкона, и он кланялся. Также бросали монетки нищим и певцам. Их всех было мне жалко.
Яблони в саду стояли примерно на равном расстоянии друг от друга. В этой регулярности было что-то успокоительное и благодетельное, так же как и в созревании, почти на глазах, массы увеличивающихся, наливающихся, краснеющих яблок. Я люблю лес больше фруктовых садов, но когда я представляю себе рай (отчего бы мне не представить себе рай?), я вижу бесконечный во все стороны сад, со всегда зеленой и свежей травой, с плодами на разных стадиях созревания на ветках и с вечным теплом и покоем и населяю этот сад существами по моему выбору.
Участь садов в Лучинском была печальной: через год фруктовые деревья были обложены тяжелым налогом и все хозяева вырубили свои сады. А еще через год был пожар и Лучинское сгорело.
Следующая зима была темной. Я училась во вторую смену, может быть, поэтому мне казалось темно в школе: свет угасал к концу уроков. Я много болела, и мне казалось темно дома, потому что я проживала короткий зимний день. У меня опять болели почки, а в новых, купленных в магазине тонких фетровых валенках неподходящего оранжевого цвета было холодно. Выходя на улицу, приходилось надевать на них калоши, было тяжело и неудобно. Моя болезнь вызывала тревогу у взрослых. Доктор Якорев прописал мне на некоторое время бессолевую диету, и я старалась изо всех сил есть несоленый суп из сухих грибов, но это было почти невозможно. Мария Федоровна говорила, что готова плакать, глядя на меня. Она пробовала сама есть этот суп и не могла. Я не ходила в школу целую четверть, но делала все домашние задания. Я уже говорила, что ученье давалось мне легко, но той зимой я увидела предел своим возможностям: мне никак не удавалось выучить наизусть басню «Волк и Журавль». Мария Федоровна сказала: «Брось! Так бывает» (так было еще раз в 7-м классе со «Сном Татьяны»). Я также не могла научиться без объяснений учительницы (а Мария Федоровна не умела объяснить) делению на двузначные числа.
После моей болезни Мария Федоровна попросила посадить меня подальше от окон, из которых дуло, меня переместили на заднюю парту, и оказалось, что я не вижу, что пишут на доске. Мария Федоровна, войдя в класс, громогласно заявила: «Ты близорукая, тебе нужно сидеть ближе к доске». Класс злорадно захохотал. Мария Федоровна не понимала, как я больно сжималась от насмешек или неодобрения окружающих. Она говорила вслух, что хотелось, и часто не к месту; ей было безразлично, как к этому относятся другие.
В 3-м классе у нас была другая учительница, да и состав класса изменился. Учительница Нина Ивановна была темноволосая, смугловатая, с темными и острыми глазами. Она не выходила из себя, как Мария Петровна, но в ней не было и доброго, бесхарактерного снисхождения. Она как будто ставила мне в вину мое плохое зрение и, по-видимому, относилась ко мне недоброжелательно. Я чувствовала это, но не могла понять: как учительница может меня не любить, раз я очень хорошая и послушная ученица? Это нарушало мои представления о справедливости. (Меня очень удивляло, что отметка за дисциплину была у всех «отлично», включая самых отпетых озорников и хулиганов.) Нина Ивановна попросила Марию Федоровну не приходить в класс, после того как та звенела мелочью на уроке, пересчитывая собранные на какие-то цели деньги. Я боялась, что возродятся мои страх и тревога, но этого не произошло. Я уже привыкла к школе, а Мария Федоровна из школы не уходила, сидела в учительской, проверяя тетради и болтая с учителями. Нина Ивановна с удовольствием поставила мне «плохо»: в «подготовленном» диктанте «плохо» ставилось за одну ошибку, а я, после гамлетовских колебаний, написала «ища» с двумя «ща» — «ищща». Мария Федоровна возмущалась, а мама посмеялась.
Тогда стали выпускать тетради в косую линейку, и мы в них писали, но только на уроках чистописания. Мы пользовались стальными перьями, которые делали кляксы, а чернила проливались из чернильниц-«невыливаек», и пальцы у нас всегда были в чернилах. У меня не хватало терпения, но я старалась, как могла, и Нина Ивановна поставила мне за чистописание «очень хорошо». Она требовала, чтобы мы подчеркивали по линейке чернилами. Это требует особой аккуратности: капля сливается с пера в конце проводимой черты и размазывается, когда поднимаешь линейку. Я насажала много таких клякс в домашнем упражнении, где надо было одно подчеркнуть одной чертой, другое — двумя и так далее. Как это бывает, приходя в отчаяние, я стала лепить кляксу за кляксой, как будто мне море по колено. Посмотрев мою тетрадку, Мария Федоровна пришла в страшный гнев, сказала мне все, что она говорила в таких случаях: «Мама работает день и ночь… Я устаю… Для тебя все делается, у тебя такие условия… было бы простительно, если бы ты… А ты даже не хочешь… Я покажу твою тетрадку маме», — и поставила между мной и собой ледяную стену. Переделать написанное было нельзя, и, придавленная тяжестью происшедшего, я легла спать. Утром Мария Федоровна подала мне мою тетрадь и сказала с упреком: «Благодари маму. Посмотри, что она для тебя сделала, усталая, вчера ночью». Кляксы были подчищены кончиком перочинного ножа, а там, где вместе с кляксой стерлась черта, была аккуратно проведена новая, и домашнее задание стало выглядеть лучше. Нам запрещалось стирать написанное, но учительница сделала вид, что ничего не заметила. Мария Федоровна обратилась к маме, чтобы я глубже почувствовала свою вину, а вышло наоборот: я невольно противопоставила доброту мамы строгости Марии Федоровны.
Кажется, по инициативе Нины Ивановны в классе распространялись билеты в Московский театр для детей рядом с Большим театром. Я посмотрела там «Сказку о рыбаке и рыбке» и «Золотой ключик» [44]. «Сказка о рыбаке и рыбке», возможно, была оперой. На занавесе были изображены рыбы разной формы и цвета, а золотая рыбка была представлена массивной женщиной с толстыми бедрами, упиравшимися в подмышки, и в оранжево-желтом платье до пола. Она стояла неподвижно с правой стороны сцены и пела. Если бы она пленила меня красотой, я бы, может быть, сумела поверить, что она золотая рыбка. Это зрелище никак не соответствовало картинам, появлявшимся в моем воображении от сказки Пушкина, и Марии Федоровне оно тоже не понравилось.
Я смотрела «Золотой ключик» сбоку и сверху — такое у меня было место. Оттуда хорошо смотрелась сцена, где персонажи сидели на огромных листьях кувшинок с загнутыми вверх, как у сковородок, краями. Актеры казались маленькими в своих кукольных костюмах, и Пьеро был прелестен, а когда они переходили, перескакивали с листка на листок, раздавалась музыка, тонкая и стеклянная. Я автоматически поддалась восторгам финала, в котором все обретали счастье. Но я была против «Золотого ключика», потому что читала «Приключения Пиноккио» [45]. У меня не было этой книжки, мне ее давали читать соседи по площадке Городецкие. В «Золотом ключике» (его тогда необычайно восхваляли и рекламировали) был не нежный юмор «Пиноккио», а та же нарочитая грубость, что и в «Что такое хорошо…» Маяковского, и я бы сказала, что меня возмущало, — но не была ли я слишком мала для этого? — что Алексей Толстой испортил чужую книгу.