Исповедь (СИ)
Исповедь (СИ) читать книгу онлайн
Более жестокую и несправедливую судьбу, чем та, которая была уготована Ларисе Гениуш, трудно себе и представить. За свою не очень продолжительную жизнь эта женщина изведала все: долгое мытарство на чужбине, нищенское существование на родинеу тюрьмы и лагеря, глухую стену непризнания и подозрительности уже в наше, послесталинское время. И за что? В чем была ее божеская и человеческая вина, лишившая ее общественного положения, соответствующего ее таланту, ее гражданской честности, ее человеческому достоинству, наконец?
Ныне я могу со всей определенностью сказать, что не было за ней решительно никакой вины.
Если, конечно, не считать виной ее неизбывную любовь к родной стороне и ее трудовому народу, его многовековой культуре, низведенной сталинизмом до уровня лагерного обслуживания, к древнему его языку, над которым далеко не сегодня нависла реальная угроза исчезновения. Но сегодня мы имеем возможность хотя бы говорить о том, побуждать общественность к действию, дабы не дать ему вовсе исчезнуть. А что могла молодая белорусская женщина, в канун большой войны очутившаяся на чужой земле, в узком кругу эмигрантов, земляков, студентов, таких же, как и она, страдальцев, изнывавших в тоске по утраченной родине? Естественно, что она попыталась писать, сочинять стихи на языке своих предков. Начались публикации в белорусских эмигрантских журналах, недюжинный ее талант был замечен, и, наверное, все в ее судьбе сложилось бы более-менее благополучно, если бы не война...
Мы теперь много и правильно говорим о последствиях прошлой войны в жизни нашего народа, о нашей героической борьбе с немецким фашизмом, на которую встал весь советский народ. Но много ли мы знаем о том, в каком положении оказались наши земляки, по разным причинам очутившиеся на той стороне фронта, в различных странах оккупированной Европы. По ряду причин большинство из них не принимало сталинского большевизма на их родине, но не могло принять оно и гитлеризм. Оказавшись между молотом и наковальней, эти люди были подвергнуты труднейшим испытаниям, некоторые из них этих испытаний не выдержали. После войны положение эмигрантов усугубилось еще и тем, что вина некоторых была распространена на всех, за некоторых ответили все. В первые же годы после победы они значительно пополнили подопустевшие за войну бесчисленные лагпункты знаменитого ГУЛАГа. Началось новое испытание новыми средствами, среди которых голод, холод, непосильные работы были, может быть, не самыми худшими. Худшим, несомненно, было лишение человеческой сущности, и в итоге полное расчеловечивание, физическое и моральное.
Лариса Гениуш выдержала все, пройдя все круги фашистско-сталинского ада. Настрадалась «под самую завязку», но ни в чем не уступила палачам. Что ей дало для этого силу, видно из ее воспоминаний — это все то, чем жив человекчто для каждого должно быть дороже жизни. Это любовь к родине, верность христианским истинам, высокое чувство человеческого достоинства. И еще для Ларисы Гениуш многое значила ее поэзия. В отличие от порабощенной, полуголодной, задавленной плоти ее дух свободно витал во времени и пространстве, будучи неподвластным ни фашистским гауляйтерам, ни сталинскому наркому Цанаве, ни всей их охранительно-лагерной своре. Стихи в лагерях она сочиняла украдкой, выучивала их наизусть, делясь только с самыми близкими. Иногда, впрочем, их передавали другим — даже в соседние мужские лагеря, где изнемогавшие узники нуждались в «духовных витаминах» не меньше, нем в хлебе насущном. Надежд публиковаться даже в отдаленном будущем решительно никаких не предвиделось, да и стихи эти не предназначались для печати. Они были криком души, проклятием и молитвой.
Последние годы своей трудной жизни Лариса Антоновна провела в низкой старой избушке под высокими деревьями в Зельвеу существовала на содержании мужа. Добрейший и интеллигентнейший доктор Гениуш, выпускник Карлова университета в Праге, до самой кончины работал дерматологом в районной больнице. Лариса Антоновна растила цветы и писала стихи, которые по-прежнему нигде не печатались. Жили бедно, пенсии им не полагалось, так как Гениуши числились людьми без гражданства. Зато каждый их шаг находился под неусыпным присмотром штатных и вольнонаемных стукачей, районного актива и литературоведов в штатском. Всякие личные контакты с внешним миром решительно пресекались, переписка перлюстрировалась. Воспоминания свои Лариса Антоновна писала тайком, тщательно хоронясь от стороннего взгляда. Хуже было с перепечаткой — стук машинки невозможно было утаить от соседей. Написанное и перепечатанное по частям передавала в разные руки с надеждой, что что-нибудь уцелеет, сохранится для будущего.
И вот теперь «Исповедь» публикуется.
Из этих созданных человеческим умом и страстью страниц читатель узнает об еще одной трудной жизни, проследит еще один путь в литературу и к человеческому достоинству. Что касается Ларисы Гениуш, то у нее эти два пути слились в один, по- существу, это был путь на Голгофу. Все пережитое на этом пути способствовало кристаллизации поэтического дара Ларисы Гениуш, к которому мы приобщаемся только теперь. Белорусские литературные журналы печатают большие подборки ее стихов, сборники их выходят в наших издательствах. И мы вынуждены констатировать, что талант такой пронзительной силы едва не прошел мимо благосклонного внимания довременного читателя. Хотя разве он первый? Литературы всех наших народов открывают ныне новые произведения некогда известных авторов, а также личности самих авторов — погибших в лагерях, расстрелянных в тюрьмах, казалось, навсегда изъятых из культурного обихода народов. Но вот они воскресают, хотя и с опозданием, доходят до человеческого сознания. И среди них волнующая «Исповедь» замечательной белорусской поэтессы Ларисы Гениуш.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Неужели так глухи были, когда братьев их вывозили в Сибирь или Казахстан? Неужели так безразлично и враждебно смотрели на тысячи беззащитных евреев, которых вели живыми к общей яме? Неужели не реагировали, когда враг расстреливал и сжигал целые деревни? Люди же в молодости моей были милосердные, отзывчивые в несчастье. Отчего отупели, что их изменило, научило думать о себе, только о телевизорах и мебели, о коврах и мотоциклах, а где же совесть? Как определить теперь понятие — человек? Как бы повели себя подобные им, если бы их посадили в одну яму, как это написано у Василя Быкова? Как бы они прикрывались друг другом перед лицом опасности? — страшно подумать. Может, и за океаном бывают такие бездушные, глухие к страданиям люди, но там обязательно есть и подлинные христиане и миссионеры, и организации по охране прав человека, и люди к ним прислушиваются. А здесь гражданин интересен в одном, единственном смысле: работай и еще раз работай и не о чем не спрашивай, а если прикажут тебе, то иди на смерть, защищай свои цепи... Страшно.
Далеко я отошла от темы. Говорили в Праге, что я счастливая, потому что у меня всего один враг — Ермаченко. Да, он о нас не забыл. Накануне отъезда в Минск он оставил нам с Бокачем комитет. Смешно, весь архив комитета: протокол об основании организ<ации>, наши анкеты, протоколы собраний — все исчезло. Просто исчезло, не задавайте лишних вопросов! Этот архив потом показал мне Коган на следствии в Минске! Во Львове, когда мы вместе ждали этапа, я уговорила мужа ничего не вспоминать о Пражском комитете, пусть уж я за это буду отвечать, тогда за ним останется только то, что по мобилизации его послали на Восток, а на это есть свидетельства и документы. И бедный муж мой молчал, как стена! Его отправили в какое-то помещение в той проклятой Американке минской, где можно было только стоять, да и то в воде. Вот он неделю так и стоял, в воде, без еды. Говорит теперь, что песни пел... Распух, нога, как бревно... Вот тогда Коган мне и говорит: «А почему ваш муж открещивается от Пражского комитета?» Ах, говорю, подумав худшее: «Это я его научила, потому что у меня здесь вины никакой нет, а у него уж и вовсе». А стена напротив кровью забрызгана, я так и замерла... «Вы ему показывали архив?» — спрашиваю. «Нет, я его показывал только вам...» — «Ну так покажите и ему...» Вот тогда только нехристь выпустил Яночку. Я крепче физически и духовно, потому все время старалась как-то его загородить, и хлеб ему отдавала, и все, что было лучшее, и так вот ему, того не желая, «угодила»...
Так вот, Ермаченко отдает немцам список, кому еще ехать в Белоруссию, включает только врачей, потому что, видно, никого кроме нельзя было... Среди них и мое имя! Вот тут и начался переполох! Все носились, искали помощи, не жалели денег, а у нас ни денег нет, ни гражданства даже, ни помощи никакой! И решили мы сходить к Пиперам. Что ж, нас приняли очень приветливо, хотя Пипер немец и отвечает за это, ведь он здесь равносилен министру охраны здоровья! Но вижу, что очень ему хочется нам помочь: «Вас, фрау Гениуш, я отстоять смогу, вы не врач и делать вам там нечего, а вот отстоять обоих — этого я не могу никак. Пока, доктор, поезжайте, а там видно будет».
Тяжело было мужу оставлять нас и Прагу, но не было никакого выхода... Муж тянул время, чтобы хоть денек еще побыть дома, пока не пришел гестаповец и вежливо не поинтересовался, почему муж бойкотирует «Бэфель»? Собрали мы, что считали необходимым, и утром я проводила его на поезд. Плакала до беспамятства... А дома висело его пальто, лежали его книги, вещи.. Потом все это спрятала, знала, что нужно смотреть за Юркой, и смирилась. Юра учился, я перестала писать — личная боль заглушила на время все большое, патриотическое. Теперь я ждала писем от мужа, вестей из Белоруссии. Еще когда Ермаченко приезжал и звал всех к себе в Минск, он говорил, что нам дадут там немецкие карточки на продукты. Спрашиваю: «А что там едят наши люди, народ наш, интеллигенция?» — «А, дают им что-то...» «Да, — говорю, — как же можно есть то, что враг ест, когда народ голодает, я так ела бы только то, что наши люди». «Ну, посмотрели бы мы на вас там,» — говорит он, как всегда, с улыбкой, от которой мне холодно... Мы с Яночкой договорились, что он будет только врачом, никаких других функций, как и написано в той бумаге. Так и работал он в клинике в Барановичах. А мы остались в Праге.
Дядька Василь заболел легкими. По секрету сказала мне пани Кречевская, что какой-то очень подозрительный квартирант пырнул его ножом в бок... Каковы причины — могу догадаться только сегодня, когда лучше знаю «методы». Дядька отказался от условий, которые ему ставили немцы, и ему и Белоруссии, рискуя головой, добывал помощь от Красного Креста и ждал беды. Спасало его, как и доктора Градила, радио. Дядька был демократ, и оперативное мудрое Би-би-си только и поддерживало его дух. Он очень боялся, чтобы некие самозваные политики не появились у нас и не пошли по стопам фюрера.
Сказал мне: «Нет у нас выбора «или-или». Если выиграют немцы, то уничтожат всех нас, если выиграют Советы, то уничтожат интеллигенцию и ассимилируют народ, но это лучше, чем смерть всего народа... Третьего не дано».
А в Праге тем временем выходила моя книжка «От родных нив». Чехи старались издавать, в основном, свою классику, но моя чистая, не холуйская в это страшное время книжка очень пришлась им по нраву. Говорил мне об этом чешский цензор, некий украинец Левицкий. Книгу составлял доктор Тумаш, мой заочный друг и чудесный критик, очень требовательный к моей поэзии. Однажды он написал мне, как посадил китаец розу и ухаживал за ней, поливал, а росточек тянулся и пробил крышу дома китайца, и рос до неба, и «бедный кули» уже не мог дотянуться до него... Но самой мне моя поэзия не нравилась, я все хотела чего-то большего, чтобы навечно сделать души моих соплеменников белорусскими, сильными, способными выдержать все невзгоды...
К нам часто приходил Бокач. Это был секретарь Б. Тарашкевича, отсидевший 4 года в гродненской тюрьме за «Громаду» и сбежавший в Чехословакию. Здесь он учился в университете и работал, как когда-то и Яночка, где только мог. В пору нашего знакомства он был чем-то вроде прислуги у одного белогвардейского генерала. И тут набоб Ермаченко ничем не помог человеку... Бокач... был истинный белорус, хороший, скромный человек, бледный, измученный тюрьмой и нездоровый. Он был как бы на побегушках у пражских руководителей, их неизменный секретарь. У нас было немало общих забот, например, устройство забэйдовских концертов в Праге — и чтобы зал лучший, и чтобы зрителей много, и чтобы реклама, и газеты, и деньги, и лавры... Первый концерт, который давал Забэйда-Сумицкий в знаменитой чешской «Сметановой сини», был убыточным настолько, что мы ничего не смогли дать певцу, кроме рекламы и славы, ведь в Праге его еще не знали. Он нам этого долго не мог простить... Жук, который тоже бывал у нас, был известен как коммунист, чего он от нас не скрывал. Он хотел выжить, дождаться коммунизма. А нам что? Мы были демократами, которые уважали чужие убеждения и желали, чтобы так же уважали и наши...
Из Парижа переехал в Берлин Микола Абрамчик и сильно повысил уровень белорусской работы в Неметчине. Организовал своих, защищал от немецких нападок, помогал, чем мог. Однажды он приехал в Прагу к Русаку, и, как обычно, они зашли ко мне. Микола был среднего роста, черноволосый, лицо человека интеллигентного, что и подтвердилось в беседе с ним. Этот человек, казалось, не имел слабостей и знал, чего он хочет. О белорусских делах и людях говорить спокойно не мог, он жил этим. Мы долго и откровенно беседовали, когда он пришел ко мне назавтра. Мне близок был круг его интересов и то, что он уже предвидел итог войны (это было в 42-м) и думал о множестве нашихлюдей, привезенных на работу или пленных из польской армии. Он приехал' насчет моей книжки, которую предполагалось выпустить. Я не знала, как это все делается, потому что книжку финансировал комитет,.. Микола, когда я не хотела брать денег за книжку, потому что за свои стихи никогда не брала, сказал мне: «А вот это мы и предвидели, невозможный ты человек, потому и опутали тебя договором.» Я все равно всего не взяла, считала, что мы должны работать для народа бескорыстно. У меня был муж, и у меня был хлеб, и этого нам хватало.