Дневник (1901-1929)
Дневник (1901-1929) читать книгу онлайн
Трудно представить себе, что дневник пишут, думая, что его никто никогда не прочтет. Автор может рассчитывать, что кто-нибудь когда-нибудь разделит его горести и надежды, осудит несправедливость судьбы или оценит счастье удачи. Дневник для себя - это - в конечном счете - все-таки дневник для других
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Коля сегодня за ужином с Егоркой об чем-то разговаривал. Егорка безбожно лгал. Я сказал: смотри, Егорка, не ври, Бог накажет.
Коля: — Но ведь же сам так и сделал, что человек врет... Сам делает и сам наказывает...
Детерминизм и свобода воли... Если б я сам не слыхал, не поверил бы. Егоркин папа — повар. Он с важностью говорит: 20 р в месяц получает.
Конец апреля. Лида: — Сколько на свете есть Петербургов? — Один.— А Москвов? — Тоже одна.— Каждой станции по одной.
19 мая. Был у Репина: среда. Он зол, как черт. Бенуашка, Филосошка! За столом так и говорит: «Но ведь он бездарен, эта дрянъ Филосошка!» Это по поводу письма Философова, где выражается сочувствие Бенуа (в «Речи»). Я возражал, он махал рукою. Художник Булатов играл на гитаре и гнусно пел. Дождь, туман. У меня ящерица и уж: привез к Колиным именинам. Работы гибель — и работа радостная. Писать о Уитмене и исправлять старые статьи. Продал книгу в «Шиповник». Маша не сегодня — завтра родит. Настроение бодрое: покончил с Ремизовым, возьмусь за Андреева. После Андреева Горький: по поводу «Городка Окурова» хочу статью подробную писать. После Горького — Ценский — и тогда за Уитмена и за Шевченка — в июле. Шевченко войдет в критическую книгу, а Уитмен отдельно2. Весь июль буду писать длинные статьи, а июнь писать фельетоны. 10 же дней мая, о, переделывать, подчищать — превосходно. И потом в литературном о-ве лекцию о Шевченко. Идеально! Сегодня читал псалтырь.
Июнь который-то. Должно быть, 20-й. Оля Ямпольская — таланты приживалки. Унылая скульпторша. Полипсковский вчера приехал с женою. Жена — демонстративно-прозаична. Все женщины прозаичны, но они это скрывают, а она даже и не знает, что нужно скрывать. Груба, громка, стара... <...> Я познакомился с Короленкой: очарование. Говорил об Александре III. Тот, оказывается, прощаясь с киевским губернатором, громко сказал:
— Смотри мне, очисти Киев от жидов.
По поводу «Бытового Явления». Издает его книжкой, показывал корректуру — вспомнил тут же легенду [ 11 ], что Христос в Белоруссии посетил одного мужика, хотел переночевать, крыша текла, печь не топлена, лечь было негде:
— Почему ты крыши не починишь? Почему у тебя негде лечь?
— Господи! я сегодня умру! Мне это ни к чему. (В то время люди еще знали наперед день своей смерти.) Христос тогда это отменил.
Земские начальники, отрубные участки, Баранов, финляндский законопроект, Бурцев и все это чуждое мне, конкретное — не сходит у него с языка. О Горьком он говорил: с запасом сведений, с умением изображать народную речь, он хочет построить либо тот, либо другой силлогизм. Теперь много таких писателей,— например, Дмитриева.
Я предложил ему дать несколько строк о смертной казни, у меня зародился план — напечатать в «Речи» мнение о смертной казни Репина, Леонида Андреева, Короленки, Горького, Льва Толстого!3
Пошел с Татьяной Александровной меня провожать — пройтись. Осторожный, умеренный, благожелательный, глуховатый. Увидел, что я босиком, предложил мне свои ботинки. Штаны широкие обвисают.
Фельетон об Андрееве у меня застопорился. Сижу за столом по 7, по 8 часов и слова грамотно не могу написать.
Татьяна Александровна тревожно, покраснев, следила за нашим разговором. Как будто я держал пред Короленкою экзамен — и если выдерживал, она кивала головою, как мать.
Конфеты были Жоржа Бормана, а море — очень бурное. Белые зайцы. У меня теперь азарт — полоть морковь.
20 июня. Анатолий Каменский и его товарищ у нас. Ехал в трамвае с господином, у которого ноги попахивали. Он вынул карточку и написал: «Вам необходимо вымыть ноги и переменить чулки. Анат. Каменский». Дурак! Вечером у Короленка — Редько — пошли-проводили на станцию. Говорили о спиритизме. Короленко на точке зрения Бюхнера — Молешотта. Рассказывал о проф. Тимирязеве — весельчак: проделывал тончайшие работы, напевая из оперетки. И его враг, другой профессор, живший в нижнем этаже,— всегда возмущался: как серьезный ученый может напевать. Идиллия! Склад ума у Короленка идиллический. Вчера он рассказывал о своих дочерях: как где в славянских землях их встретили тамошние крестьянки, разговорились и дали дочерям яиц и ягод:
— За то, что вы умеете по-нашему (по-хорватски?) говорить.
Идиллия!
24 июня. Маша уехала в город. Тайком пробралась. У меня в то время сидели Татьяна Александровна и Короленко. Короленке я чаю не дал, он говорил о Гаршине: «был похож в бобровой шапке на армянского священника». Рассказывал о Нотовиче. (Оказывается, Короленко начал в «Новостях»; был корректором, и там описал репортерски драку в Апраксином переулке.) Один корреспондент (Слово-Глаголь) прислал Нотовичу письмо: кровопийца, богатеете, денег не платите и т. д. Нотович озаглавил «Положение провинциальных работников печати» и ругательное письмо тиснул в «Новостях» как статью.— Потом я пошел с ним к Татьяне Александровне. По дороге о Луговом, после о Бальмонте, о Врубеле, о передвижниках и т. д., о Мачтете и Гольцеве.
Репин об Андрееве: это жеребец — чистокровный.
О Розанове: это баба-сплетница.
7 июля. С Короленкою к Репину. Тюлина он так и назвал настоящей фамилией: «Тюлин» — тому потом прочитали рассказ, и он выразился так:
«А я ему дал-таки самую гнусную лодку! Только он врет: баба меня в другой раз била, не в этот». Тюлин жив, а вот «бедный Макар» скончался: его звали Захар, и он потом так и рекомендовался: «Я — сон Макара», за что ему давали пятиалтынный.
«Таким образом, если я сделал карьеру на нем, то и он сделал карьеру на мне».
У Репиных на летней террасе: m-me Федорова и Гржебин. Короленко был в ударе. Рассказал, как по Невскому его везли в ссылку четыре жандарма в карете, и люди, глядя на карету, крестились, а потом передавали его от сотского к десятскому, к заседателю и в конце концов — к бабе Оприсъке. У И. Е. в мастерской картина «Пушкин и Державин» сильно подвинулась вперед. Общий тон мягче: генерал (Барклай де Толли) заменен отцом, рядом с Паганини еще воспитатели, вольница заменена рыдающими запорожцами, в «Крестном Ходе» — переделки.
Неделю назад у меня родился сын.
10 июля. Бессонница. Лед к голове, ноги в горячую воду. Ходил на море. И все же не заснул ни на минуту. В отчаянии исковеркал статью об Андрееве — и, чтобы как-нб. ее закончить, прибег утром к кофеину. Что это за мерзость — писание «под» стакан кофею, под стакан крепкого чаю, и т. д. Свез в город — без галстуха — так торопился, в поезде дописывал карандашом. Гессен говорит: растянуто4. В редакции Клячко с неприличными анекдотами доминирует над всеми. О. Л. Д'Ор просил отвезти О. Л. Д'Орше деньги. Я взял извозчика, приехал — она у Поляковых. Там Аверченко, вялый и самодовольный. <...> Я с ним облобызался — и, под предлогом, удрал к Татьяне Александровне.
Короленко встретил меня радостно. О Репине. О Мультановском деле: как страшно ему хотелось спать, тут дочь у него при смерти — тут это дело — и бессонница. Пять дней не сомкнул глаз5.
«В 80-х гг. безвременья — я увидел, что «общей идеи» у меня нет, и решил сделаться партизаном, всюду, где человек обижен, вступаться и т. д.— сделался корреспондентом — удовлетворил своей потребности служения».
15 июля. Катался с Короленкою в лодке. Татьяна Александровна, Оля (Полякова), Ася и я. О Лескове: «Я был корректором в «Новостях» у Нотовича, как вдруг прошел слух, что в эту бесцензурную газету приглашен будет цензор. Я насторожился. У нас шли «Мелочи Архиерейской Жизни». Вдруг входит господин чиновничьего виду.
— Позвольте мне просмотреть Лескова «Мелочи».
— Нет, не дам.
— Но как же вы это сделаете?
— Очень просто. Скажу наборщикам: не выдавать вам оттиска.
— Но почему же?
— Потому что газета у нас бесцензурная, и цензор...
— Но ведь я не цензор, я Лесков!