Феномен Солженицына
Феномен Солженицына читать книгу онлайн
Литература о Солженицыне огромна. Это горы книг, статей, научных трудов, диссертаций, восторженных и полемических откликов. Казалось бы, какой простор для самых разнообразных взглядов, трактовок,эстетических, философских и политических интерпретаций роли и места писателя в литературной и общественно-политической жизни страны и мира. На самом деле, однако, особого разнообразия тут не наблюдается. Вся эта литература аккуратно делится на две противостоящие друг другу категории. Одна – это апологетика (если речь о творчестве «великого писателя земли русской» –коленопреклонение и восторг, если о его биографии – нимб пророка и гения, не жизнеописание, а – житие). И – другая, противоположная:разоблачения, глумления, памфлеты, а то и пасквили.Книга Бенедикта Сарнова «Феномен Солженицына» – едва ли не единственная, автор которой поставил перед собой задачу дать серьезный и по возможности объективный анализ как художественной, так и мировоззренческой эволюции (лучше сказать – трансформации) писателя.Но можно ли сохранить объективность, выясняя свои отношения с человеком,сыгравшим огромную – и совсем не простую – роль в твоей жизни?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Б. Х.Конечно.(Б. Сарнов, Б. Хазанов. Есть ли будущее у русской литературы? Вопросы литературы. 1995. № 3)
Я позволил себе сделать эту длинную выписку из тогдашней нашей беседы, чтобы читатель этой книги сразу увидел, что при всем своём видимом единомыслии собеседники смотрят на обсуждаемую проблему по-разному. А при ближайшем рассмотрении окажется, что и в вынесенный ими Солженицыну, по видимости тоже как будто бы согласный приговор, они тоже вкладывают далеко не один и тот же смысл.
Самая суть дела тут в том, что природу явления, именуемого социалистическим реализмом, я и тогдашний мой оппонент понимали совершенно по-разному.
У Бориса Хазанова было своё понимание, своя концепция социалистического реализма, и чтобы понять, в чем она, эта концепция, состоит, обращусь к другому его сочинению, в котором свой взгляд на этот предмет он выразил уже совсем откровенно, без всяких дипломатических экивоков, а потому – с предельной ясностью:…
Представим себе смеха ради Толстого, который не умер и не был зарыт в роще у оврага Старого Заказа, а, как старец Федор Кузьмич, укрылся в сибирских дебрях и дожил досветлой зари. Толстого, пересмотревшего свои ошибки, преодолевшего свои кричащие противоречия, внимательно прочитавшего работу Ленина «Лев Толстой как зеркало…»; Толстого – маршала советской литературы, Толстого – лауреата премий, Толстого – генерального секретаря Союза советских писателей. Что бы он написал? То, что в действительности написал другой генеральный секретарь: роман «Молодая гвардия». Достаточно прочесть первый абзац: его перо, не правда ли?
Совсем не удивительно, что боец РАППа оказался эпигоном дореволюционной литературы. Призыв молодого Фадеева учиться у классиков, целая дискуссия, разгоревшаяся вконце двадцатых годов, о том, критически или некритически овладел Фадеев «творческим методом» Льва Толстого, не должны вызывать улыбку. В том-то и дело, что этот пудель, выстриженный под льва, его наследник.
(Борис Хазанов. Левиафан, или Величие советской литературы. Цит. по книге: Борис Хазанов. Ветер изгнания. М. 2003. Стр. 50)
С полным основанием он мог бы к этому добавить: ЕДИНСТВЕННЫЙ ЗАКОННЫЙ НАСЛЕДНИК. Потому что никакого другого наследника в ХХ веке у Льва Николаевича по его глубокому убеждению быть и не могло.
Весь этот иронический, глумливый пассаж насчет Толстого, ставшего маршалом советской литературы, – не более, чем метафора, смысл которой в том, что в ХХ веке традиция русской реалистической прозы могла быть продолжена только вот так, как она и была продолжена. То есть – в форме социалистического реализма.
Немудрено, что при таком раскладе классическим произведением социалистического реализма у Хазанова оказывается и роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба».
Василий Семенович Гроссман духу и традициям русской литературы, её нравственным и эстетическим основам был привержен гораздо в большей степени, чем едва ли не всеего современники. Это проявлялось не только в собственных его художественных установках, в избранном им (точнее, органически ему присущем) способе повествования, но и во всех его литературных пристрастиях и вкусах, художественных симпатиях и антипатиях.
Вот, например, он делится с другом первым впечатлением о только что прочитанном им романе «Доктор Живаго»:…
Прочел первый том и часть второго тома романа Пастернака…
Оценка моя лежит не в сфере наших современных литературных дел и отношений. Как правильно горевали Толстой, Чехов о пришествии декадентства в самую великую из литератур, самую добрую, самую человечную… Худо нашей литературе! И не только потому, что на свете есть Софроновы, Панферовы, Грибачёвы.
И это худо предвидел Лев Толстой. Но Лев Толстой не предвидел декадентства в терновом венке, декадента в короленковской ситуации. Это не шуточное зрелище, есть над чем подумать.
(Из письма С. И. Липкину, 29 марта 1958 г.)
Приверженность эстетике и поэтике Л. Н. Толстого в творчестве Гроссмана была выражена с куда большей определённостью и настойчивостью, чем у Фадеева.
Первый том его большого романа (первоначально он назывался «Сталинград», потом – «За правое дело») был, как известно, подвергнут сокрушительному разгрому. Лучше даже сказать – погрому.
Но погром начался не сразу. Ему предшествовал короткий (увы, очень короткий!) период триумфа.
В октябре 1952 года на собрании секции прозы Союза писателей СССР только что опубликованный гроссмановский роман все дружно хвалили. И даже – по прямому указанию Фадеева – единодушно выдвинули его на Сталинскую премию. Роман готовился к выходу отдельной книгой сразу в двух издательствах – Воениздате и «Советском писателе».
И вот как раз в это время явился к Василию Семеновичу художник, которому какое-то из этих двух издательств заказало художественное оформление этой выдвинутой на Сталинскую премию, то есть уже заранее объявленной выдающимся литературным событием, книги.
Художник, выслушав разные пожелания автора, между прочим, задал ему такой вопрос:
– Насколько мне известно, – сказал он, – этот ваш роман лишь первая книга задуманной вами эпопеи. Я от души надеюсь, что буду оформлять и следующую вашу книгу. И, разумеется, хотел бы, чтобы все её тома были выдержаны в одном стиле. Поэтому мне хотелось бы знать: как вы представляете себе всю вашу эпопею, когда она будет завершена? Как она будет выглядеть?
– Как будет выглядеть? – задумчиво спросил Гроссман.
Он подошёл к книжной полке, снял с неё четыре тома «Войны и мира», положил на стол.
– Вот так, – сказал он. – Когда я её закончу, она будет выглядеть примерно вот так.
В отличие от Фадеева, влюбленность которого в прозу Толстого ограничивалась приверженностью толстовскому синтаксису, структуре и ритму его фразы, Гроссман хотел следовать Толстому в самом построении своей прозы, её сюжетике, её композиционном строе.
С. И. Липкин рассказал мне однажды, как они с Гроссманом обсуждали только что прочитанный рассказ Хемингуэя «Снега Килиманджаро». Рассказ этот был написан в 1936 году. Но на русском языке впервые был опубликован позднее. (Эрнест Хемингуэй. «Пятая колонна и первые тридцать восемь рассказов». М., 1939). Дело, стало быть, происходило в конце 30-х, когда Гроссман был уже не новичком в литературе, а зрелым, сложившимся мастером, со своими, давно определившимися и прочно устоявшимися художественными вкусами и представлениями.
Рассказ Хемингуэя произвёл на него сильное впечатление. Он оценил его очень высоко. Однако, подумав, сказал:
– Но Толстой написал бы эту историю по-другому. Он начал бы примерно так: «Знаменитый писатель, женатый на богатой женщине, поехал с женой в Африку, поохотиться. Случайно оцарапав ногу, он забыл прижечь царапину, и у него началась гангрена…» Ну, и так далее…
У Хемингуэя рассказ начинается совершенно иначе – с раздражённого диалога, который умирающий писатель ведёт с женой. О том, что с ним произошло, почему он умирает, как попал сюда, на гору Килиманджаро, о его непростых отношениях с женой, – короче, о том, как бездарно, плохо, не так, как надо было, прожил он свою жизнь, о чем смутно догадывался и прежде, но только теперь, умирая, по-настоящему понял это, – читатель узнаёт потом, из таких же раздражённых и злых диалогов его с женой, из ретроспекций-воспоминаний, из галлюцинаций, которые являются ему в полубреду…
Реплика Гроссмана означала, что такой тип повествования – с отступлениями и ретроспекциями – представляется ему ненужным изыском. Толстой (или Чехов), на его взгляд, написали бы такой рассказправильнее.
Да, Б. Хазанов был прав, сказав, что в своей твердой приверженности эстетике и поэтике классической русской прозы Василий Семенович Гроссман был предельноконсервативен.
Но согласившись с тем, что это действительно так, у меня никогда не повернулся бы язык назвать его, как это сделал Б. Хазанов, соцреалистом.
Почему же, в таком случае, когда он назвал соцреалистом Солженицына, я сразу, легко и без колебаний с этим согласился? *
