Кладовка
Кладовка читать книгу онлайн
Владимир Владимирович Домогацкий (1909—1986) принадлежал несомненно к тому типу художника, для которого, как и для его отца - скульптора Вл. Н. Домогацкого (1876—1939), искусство составляло квинтэссенцию жизни. И не только потому, что в искусстве отражена его душа, физическая природа, все связи с миром, а еще и потому, что все, что бы ни окружало его, вся среда, в которой был он, — не только когда рисовал, писал, резал гравюру, а просто думал, курил, читал, пил кофе, разговаривал, хоть с философом, хоть с водопроводчиком, — все волшебным образом преображалось, неожиданно становилось «совсем из другой оперы». Это было очевидно для каждого, кто с ним хоть немного общался или был знаков Один из его любимейщих писателей, М. Пруст, считал, что «талант художника действует так же, как сверхвысокие температуры, обладающие способностью разлагать сочетания атомов и группировать их в абсолютно противоположном порядке, создавать из них другую разновидность». Рядом с В.В. Домогацким все превращалось в «другую разновидность».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Эти новые знакомства начались во время игр на соседних дворах, и одно знакомство естественно влекло за собой другое, так что в конце концов я оказался в совершенно чуждой мне среде. Вот эти-то мои сотоварищи и просветили меня в области российской матерщины и похабщины. Их познания в области элементарной культуры были нулевыми, их любимая тематика была «ватерклозетная». Для меня по сей день непонятно, откуда они сами все это почерпнули, и особенно непонятно мне то, что моими основными просветителями были девочки. Это обстоятельство кажется мне просто невероятным. Ведь они-то были отгорожены от мира кордоном из двух-трех гувернанток, говоривших не на русском языке.
Родители этих детей пожелали познакомиться с моими родителями и стали бывать у нас.
Мама говорила:
«Володька свинья, наградил нас знакомством».
В особенности допекала ее одна из этих дам. Была она весьма богата по мужу, происходила же из семьи богатейших заводчиков, имя которых было настолько популярным, что сохранилось в обезличенной форме и по сей день. Дама эта прилипла к маме, и спасения от нее не было. Мама так говорила:
«Господи, что за напасть такая. Я от нее прямо сатанею. Говорить с ней — все равно что на четвереньки становиться».
Как-то спросила у пришедшего к нам Андреева:
«Николай Андреевич, вы всяких людей знаете, что она такое, объясните».
«Тут и объяснять нечего. Знаю, конечно. Из тех, что, как прислуга выйдет, жрет с тарелки руками».
Объяснил точно, в своем стиле, в своем ключе и даже не улыбнулся. А я с тех пор не мог сесть за стол в этом доме, боялся. Бриллианты в ушах с грецкий орех величиной, а вдруг и вправду руками.
В один весенний день мертвый Арбат улыбнулся нам нэпом. Нэп — поганейшая пора нашей жизни. Нэп вообще больная эпоха в жизни страны. Двадцатые годы израсходовали, растратили духовные силы, накопленные предреволюционной Россией.
Жизнь, казалось, бурлила вокруг нас, изобилие продуктов было невероятно, продавалось буквально все, денег же на покупку ежедневно необходимого не было. Так было у нас дома, так или почти так было и у многих других.
Искусство, а в особенности скульптура, было никому не нужно.
Папа болезненно переживал отсутствие заработка, безденежье мучило его морально.
Мама шила на заказ платья, преподавала языки, распродавала имущество, и все это ее не смущало.
«Володя, возьми из стола какую-нибудь брошку, сбегай и продай в скупку, а то обедать нечего».
«Что же именно взять? Скажи, что».
«Некогда мне. Сообрази сам. Или возьми лучше серебра из буфета и купи, да только чтобы папа не знал, а то он опять работать не сможет».
И я относил мамино, бабушкино и прабабушкино серебро на Арбат, продавал, платили по весу.
«Мама, нам скоро есть будет нечем, серебро же когда-нибудь кончится».
«Брось, чепуха. Когда придут времена, что оно станет нужным, появится».
И опять времена: уплотнение, угроза выселения, безденежье, процессы, посадки, обыски, доносы, классовая чуждость и прочее.
А мама опять:
«Это все чепуха. Ну, трудно, да. Ну, поборемся, потерпим, и все будет в порядке. Только вот папино здоровье меня смущает».
Опять, как всегда, у нас много народу, и самого разного, и опять на диване или за столом какой-нибудь гость, вполне пристойный русский интеллигент, изрекает уже иначе:
«Нет, нет, Екатерина Львовна, зря без повода сажать не станут, ведь это бессмыслица».
«Господи, что вы говорите. Посмотрите, что делается с самого начала этой милой революции. В лагерях миллионы гниют».
«Ну что вы, какие там миллионы, а потом ведь это в основном уголовники. Подумайте сами, ведь вы же умная женщина, кто же станет специалистов, ценнейшую часть населения, так бессмысленно уничтожать. Чистое золото швырять на помойку. Это же нелогично. Это абсурд».
Но мама уже молчит, молчит упорно, только внимательно-равнодушно смотрит на говорящего. Оратору явно неловко, он смолкает, а мама переводит разговор.
Папина смерть была ее катастрофой, от которой она уже не оправилась до конца. С папой ушла главная часть ее души, смысл ее жизни.
Она пережила его на девятнадцать лет. Жила нами, которых очень любила. Была по-прежнему весела, ровна, энергична, освещала все вокруг себя радостью. Интересовалась всем, знала все, что мы делаем, знала до мельчайших подробностей, помогала всем чем могла.
При всем этом чего-то самого главного у нее уже не было. Ежедневность заставила ее признать, что папы нет, но примириться с этим она не. могла до конца своих дней.
Она по-прежнему ярко откликалась на все происходящее. Война, бомбежки, голод — все это ее мало пугало.
«Немцы или большевики — один черт».
Когда пришло сообщение о смерти Сталина, она мелко-мелко перекрестилась, в глазах у нее были слезы, сказала:
«Благодарю тебя, Господи, что дал мне возможность пережить эту гадину».
Недуги, болезни, старость отскакивали от ее деятельной жизнерадостности.
Как-то, после каких-то многолюдных именин пятидесятых годов, где большинство гостей было в возрасте (Кузнецовы, Бехтеевы), сказала:
«Ну их к черту, от старичья совсем осатанеешь. Разбавь их на следующих именинах кем-нибудь помоложе».
О смерти говорила так:
«Умирать — это нестрашно, жаль только расставаться с теми, кого любишь».
А за месяц до смерти вдруг неожиданно очень требовательно спросила меня:
«А там я встречусь с теми, кого люблю?»
В день смерти была очень деятельна, ходила по жаре за покупками, пешком поднялась на восьмой этаж. Лифт испортился.
Умерла вечером почти мгновенно.
Ноля Митлянский сказал мне этой ночью:
«Жила легко, умерла легко».
Вот действительно ли легко жила? Этого я не знаю.
Глава V
Мы все живем, окруженные теми или иными вещами, это как бы наша скорлупа, наша раковина.
В моей жизни получилось как-то так, что моя скорлупа создана не мной. Она явилась следствием напластования предметов, бытовавших в нашей семье за срок более чем в два столетия. Понятно, что это надо понимать с оговорками, исключающими то или иное. Все остальное — это то, что почти случайно уцелело от самых различных эпох прошлого. Словом, это в полном смысле «осколки разбитого вдребезги».
Мне известно происхождение большинства из окружающих меня вещей, мне известны мои предшественники, которые употребляли их, которые любовались ими или служили их моделями и были даже иногда их создателями.
У меня есть ощущение кровной связи с окружающими меня предметами. Но это не единственная связь, есть и иная. Обстоятельства, а может быть, и природная склонность толкают меня добывать драгоценную руду впечатлений из этого предметного мира.
Способность проникать в душу предметного мира, мира материальной культуры,— качество, требующее специфического зрения. Простой физиологический акт зрения ровным счетом ничего не дает. Не много дадут и общие «познания». Для того чтобы соприкоснуться с душой предмета, впитать в себя его художественность, требуется иное, нужно обладать тем, что можно условно назвать духовным видением. Собственно, это способность видеть красоту предмета, проникать в сущность этой красоты, питаться ею.
Такое видение обладает мощными ограничителями. Прежде всего ограничителем автономным, каковым в данном случае будет личная восприимчивость, или, иначе сказать, одаренность, в области чувства предмета. Другим ограничителем будет эпоха, в которой мы живем, культура, которой мы пропитаны. — это уже ограничители гетерономные.
Я прекрасно понимаю, что, ограничивая вопрос лишь предметами материальной культуры, я совершаю некоторую теоретическую ошибку, режу ножницами по живому мясу. Собственно говоря, все, что нас окружает, будь то деревенский или городской пейзаж, интерьер и так далее, подвержено той же закономерности. Восприятие их также зависит от духовного видения. Но тема этой главы не о видении вообще, а о судьбе предмета материальной культуры.