Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей читать книгу онлайн
Взросление ребенка и московский интеллигентский быт конца 1920-х — первой половины 1940-х годов, увиденный детскими и юношескими глазами: семья, коммунальная квартира, дачи, школа, война, Елисеевский магазин и борьба с клопами, фанатки Лемешева и карточки на продукты.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В столовой стоял еще зеркальный шкаф (шкаф с зеркалом), в котором было все мамино: одежда, белье и духи во флаконе со стеклянной головой попугая вместо пробки (всегда одни и те же — «Красная Москва»). И были, конечно, шкафы с книгами, три разных: большой, чрезвычайно вместительный, «шведский», состоявший из застекленных полок, и посудный. В нашей с Марией Федоровной комнате тоже стоял книжный шкаф, самый красивый, в нем находились русские классики, все больше переплетенные приложения к «Ниве».
Потолок комнат и, в еще большей степени, вся мебель были сделаны не только для нужды, для удобства, но и для радости глаз, все было как-то украшено, от верхушек и дверок шкафов и буфета до металлических пластинок на замках, даже на них были насечены скромные узоры.
Иногда в столовую приходил царственный Зебр, кот тети Эммы и дяди Ю. Непородистый, он все же был хорош: большой, тяжелый, на сером, без примеси коричневого, фоне яркие черные полосы. Я гладила его, заглядывала в желтые глаза с черным, то большим, круглым, то узким, как палочка, зрачком, но Зебр был равнодушен к ласкам (мама потом сказала: «кастрированный»).
Если балконная дверь была открыта, Зебр выходил на балкон, но скоро возвращался в комнату — шумный воздух двора был, видно, ему неприятен. В наружной балконной двери был испорчен замок, и она закрывалась толстой с одного конца, суковатой палкой, вставляемой в ручку. Балкон был большой, с чугунной или железной оградой с простым узором: вертикальные полоски, круги и столбики, оканчивавшиеся чем-то вроде «чертовых пальцев». Я вставала на нижний ряд узора, чтобы смотреть не сквозь ограду, а поверх нее, но ограда качалась немного, и мне запретили это; я еще мечтала о времени, когда можно будет, встав на цыпочки, положить подбородок на стол, потом мечтала сделать то же самое, не вставая на цыпочки, но исполнение этих желаний не стало особым событием.
На стенах в столовой висели картины. Одна представляла букет красных, розовых и белых цветов без вазы, на голубом фоне. Другая — очень зеленый пейзаж с круглыми купами деревьев, травой и стогом сена. Над диваном, немного сбоку, висела в раме, как у картины, и под стеклом большая фотография мужчины с усами, сидевшего на козетке и облокотившегося на ее боковую спинку, — как на известной фотографии Пруст, тоже с усами, в такой же позе, на такой же мебели. А ближе к окну над письменным столом висел портрет сидящего тоже за письменным столом Льва Толстого с седой бородой, сделанный в желтых, коричневых и серых тонах. Я понесла продавать его во время войны, но его не купили, так как это была не картина, а цветная репродукция.
Ниже Льва Толстого висела совсем маленькая картинка. Мама ее любила, она мне не объяснила почему.
Это тоже был пейзаж, но яркой зелени в нем не было — то ли краски потускнели, то ли они с самого начала были такие. Картина изображала уходившую вдаль довольно широкую, ровную, светлую дорогу, только с одной стороны была полоска, заросшая травой. По сторонам дороги росли молодые березки, их мелкая листва была немного растрепана ветром. Небо было тоже неспокойно, белые облачка вытянулись на бледной голубизне. Ниже к горизонту небо было бледно-желтым. На переднем плане, за дорогой, — мутно-синяя полоска — вода. Какое это было время дня? И какое время года? Мне хотелось бы, чтобы это была весна, та печаль, которая бывает весной, когда вдруг делается пасмурно и холодно. Но листья берез и красные цветы справа от дороги? Что слева: красновато-бурое, вспаханное поле или пустошь, заросшая кустами? Дорога идет из левого нижнего угла картины направо и обрывается, упираясь в синеватую полосу на горизонте — что это, далекий лес или вода, огромное озеро? Если это вода, пейзаж безнадежно грустен, если лес, грусть преходяща, она рассеется, разойдется. Я долго искала эту дорогу, везде, где я бывала, и не нашла. Ни людей, ни животных на картине нет, как будто эта местность ждет нас. Может быть, этот печальный северный пейзаж — елисейские поля, которые притягивают наши души неустойчивым, но вечным покоем?
Меня оставляли играть одну в столовой, и странно, что именно там, в светлой комнате, заставленной старой мебелью, где все мне нравилось, ко всему я привязывалась, у меня возникло ощущение божественности мира — не присутствия Бога или богов, а божественного характера того, что есть, и меня самой.
Моим постоянным преступлением в столовой было похищение сахарного песка. Его держали в старой жестяной банке с узором и медальонами с изображениями женских головок. Банка стояла в нижнем отделении буфета, а ложки лежали в выдвижном ящике вверху. Я вынимала ложку, открывала банку, съедала несколько ложек, облизывала ложку, вытирала ее подолом и возвращала все на место.
В те времена вечером часто отключалось электричество. Иногда было видно, что нет света в домах на дворе, куда выходили наши окна, или в тупике, куда выходила другая сторона квартиры, в иные дни света не было только в нашем доме, или в нашем подъезде, или в нашей квартире. В соответствии с этим приходилось или ждать, или действовать. Пробки чинили мужчины — дядя Ма или Лев Яковлевич, Золин отец, а если их не было или они не могли починить, посылали за Куликовым, который жил в доме напротив. На то время, пока нет света, — когда он неожиданно гас, все произносили «а-ах!», а когда зажигался, все смеялись — имелись керосиновые лампы и свечи. Хотя сидение без электричества повторялось, для меня оно было чем-то вроде праздника: все объединялись в столовой, от огонька свечи или лампы появлялись огромные тени, все тени дрожали, тени людей перемещались и залезали на потолок, а взрослые ничего не делали, сидели за столом, разговаривали и показывали мне тени на стене. Мама показывала открывающего и закрывающего пасть волка (он же был крокодилом), зайца, шевелившего ушами, и кота, похожего на зайца, но с ушами покороче. Меня приводили в восторг мамины тени — я не осознавала, что это потому, что передо мной двигались мамины мягкие, с тонкими и гибкими пальцами руки.
Рассказывая о пестроте улиц Москвы, я не сказала об одном элементе, увеличивавшем еще больше эту пестроту, — о похоронах. Лавки с похоронными принадлежностями были на многих улицах, в том числе и у Никитских ворот, около храма Большого Вознесения. В ее витрине были выставлены венки из искусственных цветов, а за ними стояли разные гробы, обшитые и не обшитые материей. Детские гробики носили по тротуарам под мышкой всегда мужчины. Похороны проходили по улицам. Были советские, партийные похороны на грузовиках с бортами, обтянутыми красным с черным. Были бедные похороны с некрашеными гробами на простых подводах. И были похороны с гробами на белых катафалках, которые тянули две черные лошади, накрытые кружевными белыми попонами, с белыми султанами на головах. Похоронная процессия двигалась медленно, потому что за катафалком шли пешком люди, мужчины, сняв шапки и держа их в руках, некоторых женщин вели под руки.
Я не боялась смерти, у меня не было того метафизического, возвышенного страха, который испытывают в детстве и которым гордятся изысканные умы. Я еще никогда не видела покойников вблизи, а от дохлых животных (кошек, собак) за городом шарахалась, не успев их рассмотреть. Я совсем не верила в смерть для себя, но беспокоилась о своих взрослых, особенно о Марии Федоровне, потому что она была старая. Когда она хворала и лежала днем с закрытыми глазами, я просила ее: «Дровнушка, не умирай!» Я не боялась смерти, но боялась скелетов и черепов. Они также украшали город. Кроме изображений на столбах с электрическими проводами их можно было увидеть и в натуральном виде. Черепа были выставлены в магазинах, где продавались очки, и в мастерских, где их чинили, — обычно по три черепа в окне, на крайних надеты обычные очки или оправы без стекол, а на среднем — с синими стеклами. На Кузнецком Мосту в большой витрине стояли скелеты. Когда мы с Марией Федоровной подходили к такому месту, я, держась за ее руку, закрывала глаза или отворачивалась, пока мы не проходили мимо, но часто какое-то злое искушение заставляло меня смотреть на них и приходить в ужас. Мария Федоровна говорила, что все мы умрем и что мои страхи глупы, но никогда не принуждала меня смотреть. Дома, когда я бывала одна в столовой, я запрещала себе смотреть на стекла вверху двери. Стекла казались почти черными — в коридоре было темно. И в левом верхнем углу левого стекла было беловатое закругленное изображение как будто части какого-то шара. Мне казалось, что это череп заглядывает в комнату, и когда я каталась на велосипеде вокруг стола, то ехала так, чтобы оказаться спиной к этому пятну, — оно было видно не со всех мест комнаты. Но оно действовало и через спину и затылок и тянуло меня оборачиваться, чтобы леденеть от ужаса.