Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей
Стоило ли родиться, или Не лезь на сосну с голой задницей читать книгу онлайн
Взросление ребенка и московский интеллигентский быт конца 1920-х — первой половины 1940-х годов, увиденный детскими и юношескими глазами: семья, коммунальная квартира, дачи, школа, война, Елисеевский магазин и борьба с клопами, фанатки Лемешева и карточки на продукты.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Марию Федоровну раздражали привычки дяди Ма, даже самые безобидные: например, он подливал в суп кипяченую холодную воду. Часы на стене в столовой он ставил на час вперед — так ему было легче не опаздывать на работу. Мария Федоровна часто спохватывалась, что не вычла этот час, и это ее сердило, хотя посторонним она сообщала с некоторой гордостью, сочетавшейся с иронией, об этой нашей особенности измерения времени.
Хуже было то, что дядя Ма редко обедал в одно время с нами, и прислуге приходилось подавать обед три раза: для меня с Марией Федоровной, для дяди Ма и для мамы. Недовольство прислуги было поводом для отстранения дяди Ма от обеда. А без обеда он стал вести отдельную жизнь и только заходил, как гость, поговорить с мамой или с нами или приходил со своим какао пить его у нас — наверно, ему было одиноко в его комнате. Его шутки со мной Мария Федоровна встречала неприязненно, она видела в них обиду для меня, даже, по-видимому, в безобидном Веверлее (дядя Ма любил пародии):
(Он привязал пузыри к ногам.)
А я говорила «остров» вместо «остов» — среди пруда островок, заросший травой и мхом.
В то время дядя Ма любил рисовать в моих альбомах прямоугольные треугольники, к каждой стороне треугольника подрисовывал квадрат (так доказывают теорему) и в квадратах рисовал рожицы: молодых людей на каждом катете и женщину при гипотенузе. Изображения были карикатурные, глумливые, лица дурацкие, носы красные, волосы вихрастые. Мария Федоровна считала, что нельзя так рисовать для ребенка, а дядя Ма заставлял меня повторять за ним: «Квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов» — и веселился, когда я говорила: «Квадрат гипотенузы хуже суммы квадратов катетов». Он расставлял ноги и пропускал меня между ними, ему нравилось, что он такой большой, а я такая маленькая. Мария Федоровна находила это занятие унизительным для меня и научила, что нужно отказаться, что я и сделала, но с тяжелым сердцем.
Я не могла как следует узнать бабушку, но я думаю, что бабушка ни в каком отношении не была отклонением от общей нормы, ее жизнь, ее семья, окружение друзей и знакомых не были отклонением. Ее особая любовь к сыну (раздражавшая Марию Федоровну, которая предпочла мою маму) тоже не была отклонением (и никто не думал о любви дяди Ма к матери, и он о ней не говорил, но, будучи всеми своими поступками мил бабушке, он не умел приспособиться к другим людям). После смерти бабушки оказалось, что ее дети представляют отклонения, каждый по-своему. Дядя Ма остался холостяком, а у нас с мамой и Марией Федоровной образовалась женская семья, более однородная, более нежная, чем обычные семьи, и я привыкла к женским голосам и женским ласкам… После смерти бабушки мама осталась главой семьи.
Бабушка не была такой, как большинство женщин ее поколения: она имела профессию и могла зарабатывать себе на жизнь. У Марии Федоровны тоже была профессия, но Мария Федоровна и бабушка были из разных кругов, и мне кажется странным, что у них были почти, если не совсем, одинаковые представления о ведении дома, чистоте и многом еще.
После смерти бабушки в ее кабинете поселились жильцы, а у нас остались две комнаты и темная комнатка для прислуги, а у лестницы внизу, у входной парадной двери в дом, был чулан для дров (в ванной стояла дровяная колонка), который мы делили с Вишневскими. Мы с Марией Федоровной переселились в бабушкину комнату, эту комнату стали называть детской, а другая комната по-прежнему называлась столовой.
Наша с Марией Федоровной комната изменялась больше, чем столовая. В ней появилась кровать для Марии Федоровны, черная, железная, купленная по случаю (при бабушке мама, Мария Федоровна и я спали в столовой, Мария Федоровна на раскладной кровати). Моя детская кровать с сеткой была сначала заменена низкой кушеткой, у которой с одной стороны был круглый валик, а с другой она кончалась скатом (иногда я просыпалась ночью от холода на полу, несмотря на то что Мария Федоровна подставляла стулья, чтобы я не упала), а потом мне купили кровать, тоже старую, металлическую, но белую. Когда же мне исполнилось десять лет, для меня купили рояль и умудрились поставить его в нашей комнате.
Обе комнаты подверглись изменению еще при жизни бабушки: обои заменили масляной краской, потому что завелись клопы, которые были спутником новой жизни. По той же причине выбросили большую ширму, обтянутую сереньким, простодушно пестрым ситцем. Вместо нее приобрели другую (люди старого воспитания стеснялись показывать свои кровати), меньшего размера и совсем иного характера.
В столовой стены выкрасили доверху светлой желтоватой краской, а в детской белым стал не только потолок, но и верхняя треть стен, ниже выкрашенных в светло-синий цвет. «В голубой далекой спаленке мой ребенок опочил» [11], — напевала Мария Федоровна. Я хотела, чтобы «опочил» означало «заснул», и относила стихи к себе. На потолках обеих комнат были кое-какие лепные украшения — круг из завитушек посередине, где висела люстра, и нечто вроде закругленных ступеней вдоль стен, так что образовывался переход от стен к потолку. Двери были белые, с большими медными ручками.
В столовую перенесли из нашей комнаты диван, на котором бабушка сидела, прижимая чайник к животу в начале своей болезни, и после этого обстановка столовой не менялась до маминой смерти.
В середине столовой стоял обеденный стол. Я часто под ним сидела. У него были не ножки, а ноги, с разделенными канальцами на доли приплюснутыми шарообразными утолщениями, с изгибающимися широкими перекладинами, соединенными еще одной, прямой перекладиной. При бабушке за столом ели, пили чай и разговаривали; стол был покрыт белой скатертью. Потом, так как было трудно со стиркой, положили клеенчатую дорожку через весь стол, а потом и скатерть заменили клеенкой.
Люстра, висевшая над столом, имела странный вид, потому что была переделана из керосиновой лампы.
Обеденный стол являлся центром комнаты, но самым большим предметом был коричневый буфет, стоявший между балконной дверью и окном, которое находилось напротив входной двери. Балконная дверь срезала угол, так что комната имела пятиугольную форму. Окно против двери выходило на запад, а окно в стене слева — на юг, но солнце светило в него только поздней весной и летом, потому что напротив окна стоял четырехэтажный дом. В этом доме с деревянными лестницами и этажами разной высоты бабушка и дедушка жили, когда мама и дядя Ма были маленькими детьми. На втором этаже окна были маленькие, пол дощатый и потолки низкие, но я жалела, что мы не живем в этом доме, потому что часть окон выходила на улицу и можно было бы смотреть демонстрацию в праздники с начала до конца. Праздники, шум и музыка вводили меня в радостное возбуждение, оно спадало, когда мы уходили с улицы домой, а мне хотелось насыщаться праздником бесконечно. Мария Федоровна возмущалась голыми ляжками физкультурниц, а мама тогда еще сама ходила на демонстрацию (все были обязаны ходить, но через несколько лет она получила врачебное освобождение) и рассказывала, как ей было трудно, — некоторые участки маршрута демонстранты проходили почти бегом.