На повороте
На повороте читать книгу онлайн
Клаус Манн (1906–1949) — старший сын Томаса Манна, известный немецкий писатель, автор семи романов, нескольких томов новелл, эссе, статей и путевых очерков. «На повороте» — венец его творчества, художественная мозаика, органично соединяющая в себе воспоминания, дневники и письма. Это не только автобиография, отчет о своей жизни, это история семьи Томаса Манна, целая портретная галерея выдающихся европейских и американских писателей, артистов, художников, политических деятелей.
Трагические обстоятельства личной жизни, травля со стороны реакционных кругов ФРГ и США привели писателя-антифашиста к роковому финалу — он покончил с собой.
Книга рассчитана на массового читателя.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Оптимист Бенеш и в этом был, пожалуй, похож на Рузвельта. Хозяин Белого дома и хозяин Пражского Града оба оставались невозмутимыми, непоколебимо уверенными и в кажущемся безнадежным положении. Ни тот, ни другой ни разу, наверное, не сомневались в победе дела, которое на этот раз, опять же вне всякого сомнения, представлялось им правильным, справедливым. Не обманывались ли они, не были ли они в плену иллюзий, два умудренных опытом моралиста и нравственно вдохновенных тактика? Их героизм, их хитрость, их расчет и интуиция, жертвы, которые они приносили и которых требовали, не было ли все напрасно? Не тщетны ли все издержки? Победа, в которую верили Рузвельт и Бенеш, что станется с ней, когда она наконец придет? То, что они в конце пережили, было ли это вообще победой? Их победой? Или это был лишь обманчивый триумф, в котором уже возвещали о себе и созревали грядущие катастрофы? Знали ли они это в свои последние часы, оба победителя? Оба оптимиста, не в отчаянии ли умерли они, как потерпевшие крушение?
Такие вопросы напрашиваются, вероятно, в связи с ситуацией в мире, мрачность которой немилосердно пожирает всякий луч надежды и проблеск веры. Но может быть — кто отважится это решить? — мы еще более слепы в своем отчаянии, чем были те в своем оптимизме? Человеческая история, загадочная, смутная, как трагически таинственное творение, человек, который ее создает и переживает, перенося страдания, она не знает, может быть, ни победы, ни поражения, но знает в борьбе и пожертвовании вечно повторяющуюся игру сил, постоянное движение, кажущееся бесцельным или по крайней мере без какой-то осознанной нами цели. Кто в этом диковинном процессе участвует с полной отдачей всех своих сил, тот все-таки живет, вероятно, не совсем зря, даже если его земные труды бренны и кажутся совершенно напрасными.
Напрасно? К этому, пожалуй, постоянно все сводится в этом химерически несущественном, обреченном на гибель мире. Напрасно? Этот приговор действителен для всех наших деяний. И что бы мы ни желали или ни могли бы свершить, наша вера, еще более прекрасный труд — это грех и ошибка: в мрачный час, который является и часом просветления, эта догадка подтверждается. Но если бы не стали более грешить и ошибаться, не стали бы более действовать, не было бы это еще хуже? Было бы еще хуже. По какой-то причине — совершенно недоступной нашему пониманию, но тем не менее неотложной — мы остаемся обреченными на напрасное деяние, на «тщету». Не обстоит ли дело примерно так, что мы должны действовать, чтобы снова и снова доказывать сомнительность всякой акции?
…Я предаюсь этим мыслям и заношу их на бумагу, потому что душа моя наполняется покоем при воспоминании об одном часе в Пражском Граде. Итак, человек с приветливо оживленным, умным, хоть и несколько утомленным, напряженным лицом, сидевший напротив меня за широким простым письменным столом, чувствуя в себе решимость действовать, вероятно, нуждался в вере в этическую законность и практическую возможность успеха своей программы действий. В плавной живой речи, может быть, слишком уж логично построенной и потому производящей впечатление слегка педантичной, он анализировал и резюмировал факторы, которые, по его мнению, оказывали решающее влияние на международную ситуацию в то время — весной 1937 года. Вывод, к которому он пришел, звучал коротко и ясно: «Мы справимся с этим!» Демократическая сторона, партия мира, к которой он естественно причислял не только западные державы, но и Россию, должна быть несравненно сильнее империалистически-фашистской коалиции. Гитлер и его вассалы не осмелятся на нападение. Хорошо информированный, бдительный и умный человек за письменным столом, казалось, был твердо в этом убежден. «До войны не дойдет!» — пообещал мне он, и его интеллигентное лицо, немного усталое, приветливо озарилось. И, с поучающе поднятым указательным пальцем: «Послушайте мои … дувуды!» В его чешски окрашенном выговоре немецкое «о» превратилось в «у» — деталь, которую я вспоминаю с умилением.
Он изложил мне дувуды, из которых ни один не показался мне таким уж основательным. Все, что он хотел сказать, было разумно и все было неверно, потому что разум-то и оказался бессилен. Он был оптимистом, а оптимисты заблуждаются. Но пессимисты, разве они не заблуждаются? Я едва ли был склонен позволить себе суждение по столь щекотливому вопросу.
Мое суждение определяется человеческой симпатией и моральным инстинктом, а не грубо прагматическими и весьма относительными или расхожими категориями «ложно» и «верно». Склонный к заблуждениям д-р Эдуард Бенеш, по заключению моего чувства, был хорошим человеком — одним из лучших, кого мне привелось узнать. Я горжусь тем, что он удостоил меня своим доверием и позволил выслушать все свои «дувуды», как ни мало основательны, может быть, они были.
Впрочем, в душе он, наверное, и сам знал, что его рационально-оптимистическая аргументация не совсем твердо держится на ногах. На прощанье — я стоял уже в открытых дверях, между ним и мною лежала довольно широкая поверхность зеркального паркета — он крикнул, немного неожиданно: «До свидания! И, чтоб ни случилось, желаю вам крепких нервов!» При этом он мимолетно кивнул мне, как если бы я удалялся на легком челне и оставлял его, совсем не юношу (да, он вдруг показался мне чуть ли не старым!), на опасном посту. «Крепкие нервы» — да, они были нужны, чтобы жить под знаком вулкана, сохраняя еще и способность к творчеству. Куда бы ни направили мы свои стопы, повсюду глухие раскаты напоминают нам о неизбежности, неминуемости взрыва. Зловещий шум отчетливо ощущался мною, когда я выслушивал дувуды д-ра Бенеша; за веселым разговором с друзьями, в баре с визжащим джазом, на шумном или по-ночному успокоившемся перекрестке, в концертном зале, за рабочим столом — всегда мучительно монотонное музыкальное сопровождение, предостерегающее ворчание из чреватой бедами бездны. Когда извержение? Время до этого было только отсрочкой.
«До свидания!» — сказал Бенеш, оптимист, прежде чем пожелать мне «крепких нервов». До свидания — где? когда? при какого рода обстоятельствах? Я был, понятно, не настолько бестактен, чтобы задать вопрос; но он, наверное, прочитал его в моем робком взгляде, когда — одинокая фигура в великолепном просторном помещении — так меланхолично кивнул. (Свидание состоялось в Чикаго. Над Пражским Градом развевалась свастика.)
«Au revoir!» [201] Карел Чапек, известный чешский писатель, друг и биограф Т. Г. Масарика, тоже употребил эту обнадеживающую формулу, когда после сердечной встречи дошло до прощания. «Au revoir, cher ami. A bientôt!» [202]
Я со своей стороны старался говорить по-настоящему беззаботно и лихо, что, однако, вероятно, удалось не совсем хорошо. Далекий ропот раздражал меня. Как долго еще?.. (Мне не пришлось больше свидеться с этим изысканным, одухотворенным и достойным любви человеком. Он умер, буквально от разрыва сердца, осенью 1938 года, вскоре после дня беды «Мюнхена»!)
Отсрочкой пользовались, насколько было возможно. К пребыванию в трагически осененной и все же столь отважно высокомерной Праге прибавилось несколько более краткое — в Будапеште, где мне, собственно, нечего было искать. То, что я обнаружил у власти в Венгрии, было не что иное, как фашизм; Хорти и Гёмбёш едва ли существенно отличались от своих знаменитых коллег, Гитлера и Муссолини. Но я как-то склонялся к тому, чтобы те мерзости, из-за которых покинул Германию и избегал Италии, в Будапеште не принимать совсем всерьез. Позволяет ли такая терпимость говорить о фривольности как существенной части моего характера или она объясняется, быть может, фривольным очарованием, опереточным климатом венгерской столицы? Как бы то ни было, я должен со стыдом сознаться, что довольно хорошо провел время в социально отсталом, продажном и управляемом террористами Будапеште.
Это был веселый, веселящий город, яркие Балканы с остатками староавстрийской культуры; щеголеватое место встречи международных прожигателей жизни, притом не без провинциально-идиллических и достопочтенно-живописных черт; богатый красками, богатый контрастами, являющий собой вопиющую бедность наряду с подозрительной элегантностью, по-восточному нищенские фигуры рядом с ослепительно нарядными кокотками и незамужними графинями; эротический рынок замечательного многообразия и качества, сексуальный спрос-предложение, который не убоялся бы сравнения с Берлином эпохи инфляции. Жизнь била ключом на прекрасных променадах дунайских набережных, в преувеличенно шикарных ночных ресторанчиках, в декорированных по-турецки купальнях, полумрак которых — сладострастно насыщенный паром горячих целебных источников — манил к бесстыдной коллективной оргии.