На повороте
На повороте читать книгу онлайн
Клаус Манн (1906–1949) — старший сын Томаса Манна, известный немецкий писатель, автор семи романов, нескольких томов новелл, эссе, статей и путевых очерков. «На повороте» — венец его творчества, художественная мозаика, органично соединяющая в себе воспоминания, дневники и письма. Это не только автобиография, отчет о своей жизни, это история семьи Томаса Манна, целая портретная галерея выдающихся европейских и американских писателей, артистов, художников, политических деятелей.
Трагические обстоятельства личной жизни, травля со стороны реакционных кругов ФРГ и США привели писателя-антифашиста к роковому финалу — он покончил с собой.
Книга рассчитана на массового читателя.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я тоже попробовал себя на ораторской трибуне, прямо в эту первую нью-йоркскую зиму, и произвел, должно быть, при этом неплохое впечатление; ибо один из ведущих лекционных агентов (без агентов в Америке дело не идет!) предложил мне довольно сносный договор на следующий сезон, 1937–1938. Итак, я мог чувствовать себя относительно уверенно и до некоторой степени был доволен результатом своей разведывательной поездки, когда в середине февраля снова отплыл в Европу. Не то чтобы пять месяцев нью-йоркского пребывания сделали меня богатым человеком или прославленной звездой! Напротив, мое финансовое положение в день отъезда было столь же затруднительным, каковым оно было по прибытии и каковым оно (я уже вполне свыкся с этим!), наверное, останется на всю мою жизнь. Что же касается «славы», то я был слишком хорошо знаком с сомнительностью или ничтожностью этого феномена, чтобы быть высокого мнения о себе из-за ее мимолетных проявлений (несколько быстро забытых газетных статей и быстро увядших букетов) или вообще принимать подобное всерьез. Между тем кое-что все же было, о чем я мог думать с удовлетворением на прогулочной палубе французского парохода «Чамплен», глядя на постепенно удаляющуюся статую Свободы. Определенные контакты личного и делового, профессионального характера, которыми я был обязан этому богатому событиями и работой пребыванию, казались мне надежными; корреспонденции о положении в Америке, которые я опубликовал в европейской прессе, не относились, кажется, к моим неудачным опытам; то, что я хотел рассказать американцам о европейских проблемах, как в устной форме, так и в письменной, было равным образом принято с известным интересом. Правда, как оратор я страдал от произношения чужих оборотов речи; с моим английским дело обстояло тогда еще настолько плохо, что даже самое краткое выступление мне приходилось составлять на любимом родном языке, чтобы потом выучить перевод наизусть и преподносить с утомительно наигранной непринужденностью. Буду ли я когда-нибудь в состоянии изъясняться по-английски правильно и прилично? Владения разговорной речью можно, вероятно, добиться прилежанием и доброй волей. Но как далек я был еще и тогда от той посвященности в идиоматические нюансы, от того совершенного знания словаря, того тонкого чувства ритмических и звуковых оттенков — короче, от той интуитивной языковой уверенности, которая необходима писателю! Писать английскую прозу? Стать американским автором? Идея казалась мне авантюрной, рискованной до абсурда…
Однако, как ни пугала и ни раздражала меня мысль о языковой перестройке, я покидал Америку все же с таким ощущением, что нашел новое поле деятельности и новую пристань, может быть даже новую родину. Я знал, что приеду сюда снова; не только потому, что обязан был это сделать по договору, но и из более глубокого побуждения и потребности. В первый раз с начала ссылки я ощущал желание примкнуть к определенной национальной общности, снова стать гражданином одной определенной страны. Ни один европейский народ не приемлет чужака; французом, швейцарцем, чехом или британцем не «станешь», если таковым не родился. Американцем же можно «стать», что, вероятно, связано с особой структурой и историей этой над-национальной нации. Да, я приеду снова не в качестве туриста, но в качестве переселенца, в качестве будущего американца. Было это еще не решением, не уверенностью, скорее надеждой.
«Надежда на Америку» назывался и доклад, который я вскоре читал в Европе. Естественно, рассказывал я людям в Голландии, Люксембурге, Швейцарии, Австрии, Чехословакии не о своих личных маленьких надеждах; более того, речь у меня шла о перспективах и возможностях американской цивилизации, американского характера. Европейская демократия не потеряна, как я пытался разъяснить своим слушателям, пока демократический дух удерживается по ту сторону океана с такой жизнестойкостью и силой. «Америка Рузвельта — это наш союзник в борьбе против мирового фашизма. — Я утверждал это с убежденностью. — При всех изъянах и слабостях она все-таки в основе своей здорова, Америка Рузвельта. С ее помощью победит демократия».
Это звучало утешительно, а в утешении нуждались в Европе 1937 года, особенно в странах, которые граничили с Германией. Всюду одна и та же моральная парализованность, то же пораженчество перед лицом растущей опасности! Острее всего это было заметно в Вене, где слово «надежда» едва ли еще отваживались высказывать — оно звучало уж слишком издевательски и парадоксально. Надежда, в стране, «свобода» которой защищалась ханжескими бюрократами, как Шушниг, и грубыми простаками, как принц Штархемберг? Плохо управляемую, брошенную Западом на произвол судьбы Австрию уже нельзя было спасти. Я это знал, когда пытался ободрить горстку удрученных венских интеллектуалов своим докладом об Америке.
А Чехословакия? Она тоже подвергалась угрозе; все же там еще можно было говорить о надежде. Чешский народ, со своей стороны готовый оказать любому немецкому нашествию решительнейшее сопротивление, полагался на свой союз с Французской Республикой и на дружбу с Советским Союзом. К тому же чехи в отличие от своих австрийских соседей могли доверять собственному руководству.
Томаш Масарик, «президент-освободитель», ко времени моего посещения Чехословакии уже больше не служил, а проживал в сельском уединении. Его друг и преемник, д-р Эдуард Бенеш, любезно согласился принять меня в Пражском Граде. Я провел час оживленного разговора с человеком, чье имя — вместе с именем Масарика — стало символом чешской независимости и демократии. Государственный муж — и тем не менее человек! Умный политик — и тем не менее свободный от всякого цинизма! Если бы только Европа предоставила вождю столь редких дарований несколько больше власти! Имей континент лишь три-четыре такие фигуры, как эта, единственная в своем роде, — история последних десятилетий, наша история, наше настоящее выглядели бы по-другому!
Я всегда воспринимал Бенеша как духовного сородича Рузвельта; своеобразная смесь лукавства и идеализма, спонтанного великодушия и расчетливого скепсиса, интуиции и терпения точно так же характерна для великого чеха, как и для великого американца.
Неужели лишь невероятные размеры его страны и столь же чрезмерные последствия его деятельности позволяют Рузвельту казаться нам значительнейшим? Масштаб исторической фигуры, пожалуй, едва ли поддается абсолютному определению; он растет или сокращается вместе с исторической функцией, которая возложена на индивидуума судьбой. Ибо как раз этот наказ судьбы, отдаленный, случайный или второстепенный, является органичной частью феномена индивидуального величия. Жизненностойкий гений президента Рузвельта потому уже производит впечатление более импозантное и удивительное, чем чуткое благоразумие президента Бенеша, что правителю Соединенных Штатов — могущественнейшему человеку мира — отнюдь не требуется быть гениальным: человек в такой должности может позволить себе все, даже посредственность, как это слишком четко доказывает пример иного бездарного властелина, в Америке или где-нибудь еще. Чрезвычайное дарование Рузвельта воспринимается как княжеская роскошь, тогда как Бенеш, всегда подверженный опасности, маневрирующий между одной щекотливой ситуации и другой, целиком был предоставлен своему таланту.
«Будь я соней или рохлей, что стало бы с моей бедной маленькой Чехословакией?» Этим риторическим вопросом он ответил на мое замечание о его осмотрительности, его бдительности. Он распространялся дальше об этом предмете, который, казалось, настраивал его на несколько унылый, может быть, даже чуточку горький лад. «Великие господа могут быть халтурщиками, — объяснил он с коротким смешком. — Но чтобы править малочисленным, постоянно подвергающимся угрозе со стороны превосходящих соседей народом, для этого нужна известная тонкость». Выражение его лица было лукавым, и он подмигнул мне почти плутовски, констатируя в заключение: «Нашему брату приходится полагаться на свою головушку». Звучало это гордо, при всей его скромности. Очевидно, он надеялся, что интеллигентности и такта будет достаточно, чтобы охранить доверенную ему нацию от новой напасти, нового насилия.