Дневник Марии Башкирцевой
Дневник Марии Башкирцевой читать книгу онлайн
Мария Башкирцева (1860–1884) — художница и писательница. Ее картины выставлены в Третьяковской галерее, Русском музее, в некоторых крупных украинских музеях, а также в музеях Парижа, Ниццы и Амстердама. «Дневник», который вела Мария Башкирцева на французском языке, впервые увидел свет через три года после ее смерти, в 1887 г., сначала в Париже, а затем на родине; вскоре он был переведен почти на все европейские языки и везде встречен с большим интересом и сочувствием.
Этот уникальный по драматизму человеческий документ раскрывает сложную душу гениально одаренного юного существа, обреченного на раннюю гибель. Несмотря на неполные 24 года жизни, Башкирцева оставила после себя сотни рисунков, картин, акварелей, скульптур.
Издание 1900 года, приведено к современной орфографии.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
А я так не мила с нею. Я спрашиваю себя, как можно так дурно платить за такую преданность. Она приучена бабушкой с моего рождения видеть во мне идеал, теперь, что бы я ни делала, она окружает меня всевозможными заботами и предупредительностью, мне даже нечего говорить, она угадывает мои капризы, тем более, что она знает, что я очень больна и несчастна, и не может помочь мне ничем, разве облегчить мне материальную жизнь.
Я всегда имела утешение видеть на столе самые лучшие фрукты, мои любимые блюда всякий раз, когда у меня бывала чувствительная неприятность. Эта предупредительность может показаться бессмысленной, но в ней есть что-то трогательное. Мне не удается быть с ней приветливой; бедная тетя без единого слова с моей стороны догадалась, что я по возможности избегаю человеческих лиц, и, позаботившись об ужине, оставила меня одну с книгой. Я могу выносить четыре, пять человек родных, и тогда говорю с ними; но оставаться с кем-нибудь из них наедине меня стесняет, и я дуюсь, упрекая себя в холодности относительно такой преданной, такой доброй женщины! У нас все очень добры, а тетя в этом отношении просто ангел.
Я заезжала к Тони, который очень болен и которому я оставила благодарственное письмо, и к Жулиану, которого не застала. Он, может быть, заставил бы меня переменить решение и остаться, а мне нужна была перемена… В течение недели никто в семье не смел смотреть друг на друга, боясь расплакаться, а оставшись одна, я плакала все время, чувствуя тем не менее, что это жестоко по отношению к тете… Но она должна была заметить, что я плакала, расставаясь с нею. Она думает, что я совсем не люблю ее; а когда я думаю о полной самопожертвования жизни этой женщины, я не могу удержать слез: у нее даже нет того утешения, что ее любят, как добрую тетю!.. но я никого не люблю больше ее…
Что составляет верх ужаса — это мои уши. Это самое жестокое, что могло со мною случиться при моей натуре…
Я боюсь всего, чего желала, и это ужасное положение. Теперь, когда я стала более опытной, когда у меня начинает появляться талант, когда я умею лучше устраивать свои дела… мне кажется, что весь мир принадлежал бы мне, если бы я могла слышать, как прежде. А при моей болезни глухота случается один раз на тысячу, как говорят все доктора, к которым я обращалась. «Успокойтесь, вы не оглохнете из-за вашего горла, это бывает очень редко»! И это случилось именно со мною…
И ведь это сковывает ум! Как тут будешь живой или остроумной? — Все пропало!
Фаскор за Киевом. Четверг, 26 мая. Мне было нужно это большое путешествие: равнина, равнина, равнина со всех сторон. Это красиво, я в восторге от степей, как от чего-то нового… Это что-то почти бесконечное… когда встречаешь леса и деревни, уже это не то… Меня восхищает приветливость всех чиновников, даже носильщиков, как только въедешь в Россию; на границе служащие разговаривают с вами, как с знакомыми. Я провела уже двадцать шесть часов в вагоне, остается еще тридцать. Голова идет кругом от этих расстояний!
Гавронцы. Воскресенье, 29 мая. В деревне поля еще залиты рекою, всюду лужи, грязь, совсем свежая зелень, сирень в цвету… Это место низменное, и я думаю, что будет сыро. Нечего сказать, хорошо здесь лечиться! Все наводит отчаянную грусть. Я открываю рояль и импровизирую что-то похоронное. Коко жалобно воет. Мне грустно до слез, и я делаю планы уехать завтра.
Подали суп, от которого пахло луком; я вышла из столовой…
Мама привезла все журналы, где говорится обо мне; из того, что там составляло мое отчаяние, здесь создается мне ореол…
Среда, 2 июня. Погода прекрасная, сирень в цвету, весна очаровательна, но слишком свежа для моего здоровья.
Суббота, 4 июня. Жулиан пишет, что Тони простудился, выехав в открытом экипаже, и что жизнь его в опасности. Он плачет, думая, что умирает. Не ужасно ли это, не говоря уже о восьмидесятипятилетнем отце и о матери, которой бедный Тони так боялся лишиться?
Понедельник, 6 июня (25 мая). Тони спасен. Я в восторге. Розалия залилась слезами, говоря, что если бы он умер, захворала бы, это несколько преувеличено, но она славная девушка. В одно время с депешей пришло письмо от Жулиана с хорошим известием.
Вот что говорит Зола о Жюль Валессе:
«Чувствительность, скрываемая, как какая-нибудь странность, часто преднамеренная грубость и страсть к жизни, к человеческому движению, — вот вся его натура; вместе с тем он весел, постоянно шутит, может быть из боязни, чтобы не стали подшучивать над ним, скрывая слезы под неумолимой иронией». Я думаю, что это на меня похоже. Но это имеет преглупый вид, когда сам оцениваешь себя таким образом.
Понедельник, 13 июня (1). Я начала писать крестьянку в натуральную величину, в рост, опершуюся на плетень…
Понедельник, 7 июня. Нина, ее сестра и Дина проводили меня в мою комнату, и мы говорили о страшных вещах по поводу разбитого зеркала. А я два или три раза зажигала здесь три свечки. Неужели же я умру? Бывают минуты, когда я холодею при этой мысли. Но я верю в Бога… мне не так страшно, хотя… я очень хочу жить. Или я ослепну; это было бы то же самое, так как я лишила бы себя жизни… Но что же ожидает нас там? Не все ли равно? Избегаешь во всяком случае знакомых страданий. Или может быть я совершенно оглохну? Я пишу это с озлоблением… Боже мой, но я не могу даже молиться, как в былое время. Если это означает смерть кого-нибудь близкого… Отца! Но если мама? Я никогда не могла бы утешиться; что была резка с нею.
Мне вредит то, что я отдаю себе отчет в малейших движениях моей души и невольно думаю, что та или другая мысль вменится мне в заслугу или в осуждение; а с той минуты, как я сознаю, что это хорошо, исчезает всякая заслуга. Если у меня является великодушный, добрый христианский порыв, я это тотчас же замечаю; следовательно, помимо своей воли, я чувствую удовлетворение при мысли о том, что это должно, по моему мнению, вознаградиться… Эти размышления убивают всякую заслугу… Вот сейчас мне захотелось сойти вниз, обнять маму, смириться перед ней; за этою мыслью, естественно, последовала другая, говорившая, что это делает мне честь, и все пропало. Потом я чувствовала, что мне было бы не особенно трудно поступить таким образом, и что я сделала бы это или слишком покровительственно, или по детски: между нами невозможно настоящее, серьезное, сильное излияние чувств. Меня никогда не видали грустною и могли бы подумать, что я играю комедию.
Суббота, 9 июля. Мы все уехали на богомолье, оттуда едем в Кременчуг и по Днепру.
После тысячи колебаний, наконец решаются ехать. Вы не можете себе представить, ведь это целое событие! Да и к чему? А может быть, было бы лучше не ехать? Ведь еще неизвестно, как все устроится. Где придется есть и спать? Наконец, решаются взять с собою Василия, который будет стряпать. Около Гавронцев есть гора, которой нельзя объехать, и следовало бы уже к ней привыкнуть: так нет же, каждый раз она представляется каким-то новым и непреодолимым препятствием. Наконец, после того, как каждый заявил в свою очередь, что остается, или что ему сказал тот или другой, чтобы он оставался, мы отправляемся в трех экипажах. В гостинице мы застаем трех дядей.
Кажется, мы очень шумно провели день в Полтаве, и об этом будут говорить. Мы обедали в саду; стол был накрыт на пятнадцать человек в правом углу террасы, вдали от публики, которая подходит на самое непочтительное расстояние, чтобы видеть, как мы едим, и слышать оркестр, играющий для нас и приглашенный нами женский хор: русские и шведки пели очень плохо цыганские песни. Все это кончилось к восьми часам.
Понедельник, 11 июля. Сегодня день св. Петра и Павла. В Гавронцы пригласили военную музыку, которая играла за обедом и вечером на балконе. При перевозе солдат и инструментов, один из ямщиков сломал себе ногу, и ему тотчас же выдали плату за день. Это моя мысль. С семьей нас было четырнадцать человек. Я была одета прелестно; Дина также была очаровательна. Были танцы. Папа танцевал с мамой, против них Поль с женой. Зала большая и, благодаря музыке, ноги расходились. Дина, как сумасшедшая, выделывает одна какие-то фантастические па, — с большой грацией. И я также, несмотря на свое ужасное горе (мои уши), от которого у меня седеют волосы, — я также немного потанцевала, без веселости, но и без претензии.