В лагере
В лагере читать книгу онлайн
Борис Александрович Шатилов все свои лучшие годы проработал литературным редактором журнала "Пионер". Через его руки прошли многие писатели, которые считаются сейчас классиками детской литературы. Сам же он написал не очень много. В книгу вошла повесть "B лагере", в которой рассказывается о четырнадцатилетней девочке, о ее первой любви.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Странная девочка! В одну минуту столько перемен!
Солнце зашло, начинало темнеть, и к террасе стал сходиться народ. Все шумнее и теснее становилось на площадке перед сценой.
— Начинайте, ребята, — торопил нас Николай Андреевич.
Мы заволновались, заметались по сцене.
— А картошку-то? — вспомнил кто-то и во весь дух помчался к поварихе на кухню.
Все суетились, искали чего-то, торопились и мешали друг другу. Один Юрий Осипович спокойно прилаживал Симке бороду.
Стало уже совсем темно. Мы зажгли фонарики и лампы. Мягким светом осветились лица зрителей, дом, клумбы с яркими цветами, стволы и листья деревьев; затрепетали тени, огромные, черные. Все преобразилось, все стало фантастичным и призрачным. И за всем этим была густая, таинственная чернота парка.
Мы сели посреди сцены у костра — вокруг зажженного Тошкиного красного фонаря, прикрытого хворостом. Прозвенел второй звонок. Открыли занавес. Спектакль начался.
Хорошо ли мы играли? Не знаю. Вероятно, плохо. Какие мы актеры! Но в домашних спектаклях есть какая-то своя особая прелесть, которой никогда не бывает в настоящих театрах. В чем ее суть, не могу объяснить. Но она все смягчает и скрадывает, так что публика как бы и не замечает недостатков и все принимает с удовольствием.
Так было и тут. Да и не все у нас было плохо. Ника сначала с Мусей, а потом уже, сверх программы, одна протанцовала восточный танец так, что в публике поднялся страшный грохот и крик:
— Браво! Бис! Бис!
Ей долго аплодировали все, кроме отца. Он сидел в последнем ряду рядом с Николаем Андреевичем. Николай Андреевич что-то шептал ему на ухо, а он, сдвинув брови, кивал головой. Неподалеку от них с краю сидел Юрий Осипович и рисовал что-то, положив альбом на колени.
Маска моя тоже имела огромный успех. Когда я высунул из кустов свою нелепую кабанью морду, в первых рядах завизжали от страха, а в дальних, где сидели взрослые, раздался дружный смех.
А когда вышел Серафим в черном капоте нашей поварихи, подпоясанный широким ремнем, в соломенной шляпе Сергея Сеновалыча, с мочальной бородкой и смешной косичкой жгутиком, публика уже не смолкая хохотала до конца спектакля.
Серафим играл лучше всех и так живо, что временами так и казалось, что на сцену к нам затесался настоящий, натуральный поп — смешной, голодный, глуповатый и жадный. Не ожидал я от него такой прыти. Впрочем, он умный, талантливый парень.
После спектакля гости наши заторопились на поезд. Мы проводили их, вернулись на притихшую, опустевшую террасу с потушенными фонариками и при свете керосиновой лампы, все еще взбудораженные, взволнованные, стали убирать декорации, стулья, скамейки.
И тут случилось то, ради чего я и описываю наш спектакль. Я носил стулья. И вот, когда я сошел с террасы в темноту, следом за мной, стремительно выбежала Ника, схватила за руку и крикнула:
— Бежим!
И мы побежали во весь дух в темноте по аллее, добежали до конца и бросились, задыхаясь, на новую скамейку. Сердце стучало сильно-сильно. Кругом была тьма, только платье белело на Нике да вверху над деревьями светилось небо и горели звезды. Издали доносились взволнованные голоса деревенских ребят, возвращавшихся домой. В овсах за парком кричал коростель.
Хорошо, хорошо крутом! И вот какая-то восторженность охватила меня. Все клокотало во мне, и мне хотелось говорить, говорить, излить всю свою душу. Но я не знал, с чего начать, да и боялся: сорвется с языка какая-нибудь глупость, она и решит, что я глуп, как пень. Ведь она еще не знает, какой я на самом деле, будет судить по случайным, глупым словам моим и непременно высмеет и разговаривать больше не будет. А восторженность моя всегда меня подводила.
— О чем ты сейчас думаешь? — вдруг спросила Ника с явным намерением застать меня врасплох. — Только не выдумывай, а всю-всю правду говори.

Я не стал врать и все ей сказал.
— Ну, значит, ты умный, — решила она, — если боишься показаться глупым. Ведь это дураки только не боятся… Им всегда кажется, что они очень умны, а умным, наоборот, все кажется, что они дураки. И знаешь, я тоже часто-часто думаю — какая я глупая… Фу, как глупо вышло, как будто я сама себя умной считаю…
Она рассердилась и замолчала.
— Нет, нет, я понимаю, я все понимаю! — заговорил я восторженно. — Я знаю, что ты хочешь сказать.
— И всегда у меня так. Придумаю что-нибудь хорошее-хорошее, а заговорю — и все получается ужасно глупо. Я вот что хотела сказать… Ты, должно быть, очень самолюбивый. Ведь правда? Я тогда же догадалась… Помнишь, когда мы стреляли и ты один ушел… А ты очень дружен с Серафимом?
— Очень! Я все-все для него сделаю. Все отдам! Мне ничего для него не жалко!
— И вы никогда не ссоритесь?
— Нет, очень редко, и то из-за пустяков.
— А я вот со всеми ссорюсь. Особенно с папой. Сегодня опять поссорилась. Как же! Вдруг заявляет, что его, может быть, опять переведут. Как это тебе нравится? Его уже три раза переводили. Только подружусь с кем-нибудь, а он уезжает. Ни за что не поеду! Одна останусь в Москве. Я так ему и сказала. А он засмеялся, я и ушла от него. Но это еще, может быть, так только: он сам еще ничего не знает. И я уверена почему-то, что мы никуда не уедем.
И я был уверен, а сердце все-таки сжалось, заныло. И страшная грусть охватила меня на мгновенье и сейчас же прошла.
«Нет, нет! Этого быть не может!» пронеслось в голове, и я успокоился.
— Пойдем, спать пора, — сказала Ника и встала.
Мы шли молча, и я думал, что Ника в чем-то старше меня, она больше меня видела, переезжала из города в город, а я сидел на месте, под крылом родителей, и ничего со мной не случалось.
Когда мы подходили к террасе, я еще издали увидел Серафима. Он стоял один у стола с керосиновой лампой, злой, и пристально всматривался в темноту. Услышав шаги наши, он быстро сошел с террасы и стал убирать скамейки. Ника убежала через террасу в дом, в спальню, а я стал помогать Серафиму.
— А где же ребята? — спросил я.
И вдруг он ответил, — не помню уже, что?, — но зло, свысока, пренебрежительно-резко. Меня передернуло, и я с дрожью в голосе заметил, что он мог бы и не говорить со мной таким тоном.
— Я говорю так, как мне хочется. А нравится тебе или нет, меня это нисколько не интересует.
Он взял скамейку и поволок на террасу. А я весь задрожал от негодования. Я только что так расхваливал его Нике! А он!.. Вот она, дружба-то!.. Хуже предательства! Мне обидно стало чуть не до слез. А главное, я решительно не понимал, за что он меня так оскорбил. Если я убежал и ему одному пришлось таскать эти стулья, так это вздор! Не мог он так обозлиться из-за такой чепухи, тут было что-то другое. А что?.. Этого-то я и не понимал.
— Саша, Сима! Уже двенадцатый час, завтра уберете. Берите лампу и идите спать! — крикнул Константин Иванович.
Серафим взял лампу и пошел впереди. Я за ним поодаль. Тошка уже спал, когда мы пришли к себе. И вот недавние друзья молча, как враги, разделись, потушили лампу и легли в постели. Все, что было за день, нахлынуло на меня, переплелись, перепутались огорчения и радости. Я пытался разобраться во всем этом и не мог.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Утром встал, посмотрел в окно на скамейку в конце аллеи, вспомнил вчерашнее и впервые за всю свою жизнь почувствовал настоящее счастье. Не то, которое только кажется счастьем, когда оно уже прошло, когда глядишь ему вслед и думаешь с грустью: «Как я был счастлив тогда! И не знал, не заметил…» Нет, не это, а то настоящее счастье, когда всем существом ощущаешь, что ты счастлив сейчас, сейчас, сию минуту, и не только ощущаешь, но и сознаешь это.
Именно так я был счастлив в то утро и чувствовал в себе большую силу. Я мог бы пойти на казнь с радостной песней, и никакие пытки не могли бы вырвать у меня из груди ни одного звука. Людские страдания, обиды и горести мне казались такими ничтожными! Ведь это все шелуха, а суть-то жизни в другом, и она прекрасна. И мне никого, никого не нужно было — ни Серафима, ни Ники.
