Калуга первая (Книга-спектр) (СИ)
Калуга первая (Книга-спектр) (СИ) читать книгу онлайн
'Калуга Первая' - книга-спектр
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Когда разрешится вопрос? Когда наполнится чаша старческого сердца и сок мудрости польется через край, унося все живое. Когда прозвучит "ты!", и, исполняя свою волю, муками одного тела поглотятся терзания тех, кто действительно пришел в мир для мудрого чаепития, кто не мог быть сломлен извне, видя, как извечно и круглосуточно чадит головопропускной крематорий? Шекспир ясен всем, и в племени чумбо-юмбо ставят программного "Гамлета", и татуированные зрители плачут, глядя в отражение своих идиотических страданий...
Кузьма входит в дом, и колдовской пирог смотрит ему в глаза без мольбы о помиловании. И каждая клетка тела уподобляется миллионам солнц. Вот, кажется, сейчас он обретет итог и вершину, это вдохновение последнего штриха; и она помогает ему снять обувь и куртку и придвигает к ногам поработительные тапочки. Покой и её застывшие движения, как фотографии, присутствуют в каждом уголке дома, все чувства земли перепахивает горячий мозг, и от её терпеливого тела исходит беззвучный таинственный смех.
Смех! Кузьма рванул и оказался у калитки. И умоляющий жалобный дом покачивался за его сутулой спиной.
"Почему я! Черт побери, тысячи, миллионы, и что, не нашлось другого? А я бы входил и выходил из калитки, и смех - это же радость! Надо же выдумывать, считать эту калитку пыткой на медленном огне. И как глупо твердить одно и то же: в великой мудрости много печали!"
И тогда он понял, что заходил в калитку, был в доме и вышел, не утратив и не изменив. И волны сомнений покинули его, они остались лишь в уме Веефомита, взирающего на Кузьму Бенедиктовича с высоты греческого героя, осудившего своего непристойного бога. И отныне он никогда бы не стал просить Веефомита: отпусти к самому себе, заждался я там себя, к чему тебе мой трафаретный облик! Потому что только остающийся Веефомит мог теперь писать, что встречаются дети не вмещающие отцов, которым суждено терзаться бессилием, глядя на чудотворную жизнь своих сыновей.
- Так, значит, это и есть твое пребывание всюду? - насмешливо спросил Веефомит, поджидавший на перекрестке.
- Это чудеса, - сказал Бенедиктыч и оглянулся на исчезнувший дом.
И Веефомит понял, что Бенедиктыч вырвался из сетей хитросплетенного сюжета. Ему стало страшно, и тогда он заговорил языком давнего диалога.
- А как же грех? - спросил он, стараясь не замечать, что Бенедиктыч утекает сквозь пальцы.
- Если ты поселился между небом и землей, - запрограммировано отвечал Бенедиктыч, - не принося своим грехом вреда и унижения другим, и грех будет всего-навсего существованием плоти.
- Как просто! Это и есть твое воображение соображения! - залился смехом обозленный Веефомит и, пересиливая себя дал запоздало Бенендиктычу полную волю: - Иди, свободен! Пошел ты хоть куда! Да не забудь захлопнуть за собой свою мифическую дверцу!
- Не сердись так, а то я больше никого не реанимирую, - и последнее сожаление отразилось на лице Бенедиктыча, - пойми, чтобы принять смысл, нужно сначала найти и приготовить в себе место, где он мог бы ночевать.
- Поп Гапон! - закричал Веефомит в удаляющуюся спину. - Ну почему я раньше не написал, как с тобой расправились власти или что ты нашел смысл жизни в детях! И все равно я сделаю тебя ходульным!
Бенедиктыч оглянулся, пробормотал: "лирик" и, улыбаясь, скрылся за углом.
Веефомит сел на холодный асфальт, перекрестился, захохотал и заплакал, превратившись в ребенка шести с половиной лет.
* * *
С тех пор, как Леонид Павлович разучился говорить, время остановилось. Мир для него открывался заново. Каждое усвоенное понятие возвращалось наполненное чувственным смыслом. "Это свет! - указывал он рукой на солнечный зайчик, и свет значил для него нечто иное, чем просто свет. Солнечный зайчик, простор неба, глаза людей и весь мир теперь умещались в слове "свет" и были так же одушевлены, как и его рука. Слово стало для него, как движение. И он мычал, пытаясь соединить понятия. Леонид Павлович рождался из пены прожитой жизни. Такое случается не часто. Он глазел на мир вокруг себя и припоминал: кто моя мать? Где мой отец? Зачем эта Светлана Петровна зовет меня мужем? Почему я писатель? Кто такой Кузя? И он капризно плакал, бессильный найти нужные понятия, чтобы ответить на эти детские вопросы.
Так уж получилось, что он поспешно завершил одну из систем своей судьбы, но биологические часы не останавливались, а к иным системам нужно было возвращаться.
И однажды, ощупав и исследовав себя извне с помощью маленького зеркальца и обнаружив на своем почему-то большом теле волосяной покров и явно сформировавшиеся признаки пола, Леонид Павлович попытался наложить на себя руки. В этом позорном намерении его уличила Светлана Петровна, увидевшая, как голова мужа странно подергивается под подушкой. Он толкал цветастую ткань в рот, слезы катились по его небритым щекам.
- Гы-ы, вы-э, жы-ы! - кричал Леонид Павлович, умоляя вернуть орудие казни.
- Мало мне неудачника, ещё не хватало тут покойников, - пристыдила жена.
Она давно поняла, что церемониться с душевнобольным нечего, и как здоровый человек не испытывала к нему ничего, кроме брезгливости. Она верила врачам, которые убеждали в благополучном исходе, и у неё все чаще возникали приступы открытой злобы, как только она вспоминала свои попытки возобновить истинно супружеские отношения. Никогда уже она не сможет простить дикого визга в ночи и полнейшего равнодушия к её урокам припоминаний. Она бы с облегчением сдала его, где таких принимают, если бы не его имя, знакомые и деньги. И к тому же ей мешала совесть, особенно чужая.
А самого Леонида Павловича давно уже перестали навещать. Как буквальный выродок он вызывал мрачные настроения и заставлял думать о чем-то неустойчивом и несваримом. Собратья по перу его боялись и не упоминали всуе его имя. Он и для врачей был загадкой и игрой природы. Теперь он интересовал их, как обещание научных открытий и кое-где раздавались предложения заспиртовать хотя бы мозг этого несчастного, но великого ранее человека. Но никто не знал о самом главном несчастье Леонида Павловича, и слава богу, ибо тогда ему было бы не миновать срочной изоляции ради того, чтобы научный мир и все любопытствующее человечество вздыбилось от потрясающей сенсации.
И Леонид Павлович, безумный и немощный, не находя слов для определения причин скрытности и страхов, скрывал самое невероятное из того, что обнаружилось у него при исследовании своего тела извне. Всего неделю назад, рассматривая картинки с изображениями зверей и людей, Леонид Павлович задавался вопросом, к какому виду он сам относится. Он ещё раз придирчиво осмотрел свое тело и сравнил с рисунком, где изображался голый человек. Вроде бы он мог претендовать на это определение. Рядом с человеком он увидел подобного ему, стоящего на четырех конечностях. Леонид Павлович ещё не научился читать и не знал, что это обезьяна. У неё было все то же, кроме одной детали: у неё был хвост. И эта разница волновала Леонида Павловича. Одной рукой он залез под одеяло и обнаружил маленький выступ, совсем не похожий на хвост. Он успокоился и в ту же ночь хозяин-мозг позабавил его сном, который можно было бы назвать кризисом его болезни.
Леониду Павловичу снилась обезьяна и их лидер, которого они слушались беспрекословно. Действие происходило в питомнике и ставились разные эксперименты. В частности, хотелось понять, каким образом лидер передает стае информацию. Закапывались фрукты, и это видел только лидер. Его отводили к обезьянам и через некоторое время всех выпускали. Стая устремлялась к тайнику, не обращая внимания на протягиваемое людьми угощение. Они знали, что лидер им пообещал. Но каким образом? Строев мучился во сне, пока сам не стал обезьяной и не был посажен в стаю. Он быстро завоевал авторитет, потому что был гораздо смышленее остальных. И однажды его вывели и закопали на его глазах сорок бананов. Когда выпустили стаю, Строев стал звать вкусить плодов. Но за ним не шли. Его игнорировали и отвечали на приставания шлепками. Он обнимал обезьянок и показывал им жестами, открывал рот и вкусно причмокивал, он бегал от тайника и обратно. Он был не меньше лидера, и он искренне хотел порадовать соплеменников праздником живота. Но на него перестали обращать внимание. Понимание того, что сорок бананов пропадут, и от собственного бессилия, от обиды, Строев впал в истерику, он рвал на себе шерсть и визжал. Увидев это, сородичи столпились вокруг него, стали гладить, обнимать и лидер-Строев забыл о бананах, он успокоился и смирился, он, как и все, стал внимательно наблюдать за походкой и настроениями лидера. А в то же время спящий Строев, наблюдавший этот эксперимент, страдал от понимания, что сорок бананов не стали лакомством для стаи из-за чудовищной привычки, возникшей на слепом доверии к повадкам вожака. И этот наблюдающий Строев, человек, живущий во времена, когда музыка, живопись, поэзия и проза слились воедино, терзался во сне образом сорока бананов, которые из-за каких-то железных механизмов поведения животных вечно голодные сородичи так и не смогли получить.