Сцены из лагерной жизни
Сцены из лагерной жизни читать книгу онлайн
Эта книга не плод авторской фантазии. Всё написанное в ней правда.
«Страшно ли мне выходить на свободу после восемнадцати лет заключения, привык ли я к тюрьме? Мне — страшно. Страшно, потому что скоро предстоит вливаться в Мир Зла…»
«Да, я привык к койке, бараку, убогости, горю, нужде, наблюдению, равенству и неравенству одновременно. Отсутствие женщины, невозможность любви (просто чувства), самовыражения, общения были самыми тяжёлыми и мучительными…»
«Портит ли тюрьма? И да и нет. Если мечтаешь иметь, кайфовать, жить только за счёт других — портит. Если хочешь обрести себя, найти смысл жизни, тогда — нет…»
Павел Стовбчатый
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Танечка отказывается наотрез. Игорь комкает бумажки, подходит к форточке и на глазах у Танечки выбрасывает деньги. На дворе уже темно, класс на втором этаже. Танечка огорчена, удивлена и не знает, что сказать, — двести рублей!
Серега Балабан, приятель Игоря, вот уже полчаса ходит под окнами школы. Наконец деньги полетели. Он подбирает сотенные и исчезает. Следующий праздник — Первого мая.
Цыган
Крытая тюрьма. Завтра освобождается Ванька Цыган, отсидел ровно десятку. Время около двух часов ночи. На верхней наре, в самом углу камеры, где место не просматривается с глазка, он играет в тэрс с Колей Тульским. Игра под интерес, партия — пятнадцать рублей. Цыган «торчит» Тульскому уже за двести восемьдесят и не думает спрыгивать. Возможности отмазаться практически нет, всем давно ясно, что Тульский не подарит и не спустит до утра такой куш. Цыгана буквально заедает самолюбие картежника, и он «грузится», как первоклассник, в последнюю ночь. Расчет по освобождению, таков уговор. Тульский платит сразу, если устроится. Несколько человек, по одному с каждой стороны, сидят и болеют, это товарищи, им тоже не спится. Цыган все больше нервничает и лает себя матом. Куш увеличивают: четвертак партия. Время около трех, я лежу и читаю Мачтета, как Юлий Цезарь, слушаю базар на нарах и успеваю переварить информацию! В душе сочувствую Цыгану — зря сел играть.
«Юный служка — в спальне у молодой хозяйки поместья… Она только из-за границы, четыре года не была дома, служке уже пятнадцать, красавец.
— Ну-ка признавайся, сколько моих девок за это время перепортил?! — грозит она служке пальчиком, грудь вздымается, глаза заволакивает желание.
— Ни одной, — отвечает служка почти шёпотом и в смущении опускает голову.
— Иди сюда, иди. — Уже вся дрожа, панна присаживается на большую кровать. — Я отпустила Лесю к себе… Раздень меня, — она приподнимает полы белоснежного платья, и служка наклоняется к туфелькам госпожи.
— И чулки, и чулки! — Губы её уже в прикусе. — Господи, какая сладкая мука!
Служка неумело и пугливо касается шёлка.
— Скорей, скорей, выше, ну!..»
— Двести двадцать. Двести ментов и тэрс от дамы червонной, — басит Цыган и ерзает на наре.
— Марьяж… — отвечает Коля Тульский и ставит спичку. — Закончил, братэла.
Цыган проиграл девятьсот шестьдесят рублей и поднялся, когда контролер сказал, что пора готовиться на выход. Приятель Цыгана с понурым лицом курит папиросу и о чем-то думает…
— Бывайте, братва! — Цыган поочередно обнимает каждого из нас и, не дойдя до меня, заливается вдруг слезами. Целует того, кто никогда не был ему близким товарищем. Пытается говорить, но язык отказывает ему, что-то лопочет и всхлипывает.
Дверь открывается:
— Конокрад, на выход!
Уходит.
Сутки после ухода Цыгана в камере гнетущее напряжение, все гадают: передаст или не передаст долг?
Тульский никого не забудет и уделит внимание всем. Девятьсот шестьдесят — сумма не маленькая! У Цыгана на лицевом было тысяча шестьсот за десять лет, но сколько таких цыганов съели и общаковое, не говоря о собственных долгах!
На вторые сутки большая часть сидящих уже в открытую сомневаются в Цыгановой порядочности и, не стесняясь его товарища, громко заявляют об этом. «Кинул, скот! Глаза на воле разбежались! Фуфломет поганый!»
К вечеру следующего дня появляется гонец, он пропустил свою смену и извинился.
— Всё ровно, ровно… Сотку я оставил себе, восемьсот шестьдесят передам через полчасика, — шепчет гонец и захлопывает кормушку.
Товарищ Цыгана прикуривает сигарету, скорым шагом подходит к одному из громкоговорящих и наотмашь, хлестко бьет его ладонью по лицу.
— За что, Гена?! — восклицает тот, лишь бы что-то сказать.
— Базаришь много, подлец!.. Напишешь письмо и извинишься за свои слова. Адрес я тебе дам.
Он гордо уходит к себе в проход, окинув взглядом ещё некоторых… Через полчаса Коля пересчитал деньги. Гуляем!
Голодовка
Микуньское управление. Станция Ворская. Зона. Штрафной изолятор. В камере восемнадцать человек и один голодающий. Отказ от зоны и голодовка прямо с этапа. Он лежит в углу камеры и тяжело дышит. Азербайджанец, отец троих детей, говорит, осужден ни за что. Возраст сорок четыре. Большие умные глаза, щетина, кожа да кости, противный запах. Отголодовав четыре месяца кряду на пересыльном пункте в Микуне, он по наивности поверил партбилету полковника из управления. «Снимай голодовку, Джабаров, мы же не имеем права этапировать в другую республику голодающих. Снимешь — поедешь на родину. Слово офицера!»
Пять дней приема пищи, и Джабаров в колонии строгого режима, в ста километрах от Микуня! Все познается в сравнении, а у него ещё все впереди — целых четырнадцать пасок.
Он совсем не встает и иногда просит попить. Уже девятые сутки, но еще не кормят с зонда.
Рядом с ним противно лежать, запах, но возле него единственное место, где не видно с глазка. Можно часок вздремнуть, потом другой, третий. «Спалился» — добавят ещё пятнадцать суток, таков порядок.
Контролер, паскуда, наловчился считать людей и быстро определяет спящего. Открывается кормушка, и ехидный голос извещает: «Иванов… Ещё пятнадцать суток за нарушение режима».
Все сидят по тридцать — сорок пять без выхода, Вите Луганскому умудрились выписать пятнадцать за сушку хлеба на лампочке! Хлеб липнет к рукам, он спецвыпечки и совсем без дрожжей.
На десятый день в ШИЗО какой-то странный ажиотаж, нас спешно переводят в другую камеру, что-то белят. Никто ничего не объясняет, но через день мы в сырой, зато побеленной камере.
Видимо, кто-то едет, кто-то из начальства… Но, бог мой, кто может приехать в такую дыру и что толку?! Персона появляется на следующий день после обеда. Сам генерал Вешков в сопровождении целой свиты!
Все зеки очень возбуждены; кто-то надеется сорваться с кичмана, у многих по шестьдесят суток без выхода, я сижу двадцать восьмые. Вот и шаги…
Открывается дверь.
— Встать! — рявкнул наш режимник, толстый бульдог-людоед, тот, кто морит всех нас за бирку, за слово, за взгляд.
— Я начальник управления, генерал Вешков… Вопросы, жалобы, заявления есть? — спрашивает моложавый генерал.
Мы молчим, стоим по стойке «смирно», даем возможность высказаться тому, кому хуже других, Джаба-ру. Он с трудом, лежа, поясняет «барину» суть… Режимник что-то шепчет на ухо представителю управы, тот генералу.
— Вы никуда не поедете отсюда. Можете голодовать бесконечно, это не наша прихоть, а закон. Отбывайте там, куда послали. Ещё вопросы?
Я быстро выхожу вперед и делаю краткое вступление о преступниках, судах и сроках…
— А им что, все позволено?! — показываю на бульдога…
— Конкретно, осужденный! — обрывает меня генерал.
Мгновенно сдергиваю нательную рубаху и показываю ему желто-синее тело, следы на шее, ссадины.
— Я вошел в камеру совершенно здоровым, но ровно через сутки меня выдернули в дежурку… Вернулся вот таким… Брать топор теперь или как?
Короткий вопрос:
— Кто?
Я называю фамилии двух офицеров, солдата и прапорщиков.
— А ещё был один козёл, из зека, завхоз… Этого я проткну, даже если меня на дыбу потянут! Двое суток держали в одиночке, чтоб оклемался, а потом сюда. Здесь все очевидцы, нас не выпускают по шестьдесят суток, а посадили за тапочки и спичку! Ждите резни, она вот-вот начнется благодаря ему, ему!
Бульдог сопит, но не решается сказать и слово до генерала.
— Изложите в письменном виде и мне. Разберусь.
Банда уходит.
Я отказался что-либо писать и через одиннадцать суток был уже на пересыльном пункте. А ещё через семнадцать — на другом краю страны. Двадцать лет сроку говорили сами за себя, такие люди непредсказуемы и опасны.