Подходящий покойник
Подходящий покойник читать книгу онлайн
Хорхе Семпрун (р. 1923) — французский писатель и сценарист испанского происхождения, снискавший мировую известность, член Гонкуровской академии. Новая книга Семпруна автобиографична, как и написанный четыре десятилетия назад роман «Долгий путь», к которому она является своеобразным постскриптумом. Читатель проживет один день с двадцатилетним автором в Бухенвальде. В администрацию лагеря из гестапо пришел запрос о заключенном Семпруне. Для многих подобный интерес заканчивался расстрелом. Подпольная организация Бухенвальда решает уберечь Семпруна, поменяв его местами с умирающим в санитарном бараке молодым французом…
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
На основе этих воссозданных, заново рожденных поэтических текстов, которые я читал своим товарищам и которые самые способные выучили наизусть, мы и создали два или три спектакля. Сейчас на очереди андалузский. Повторюсь — я не решаюсь сказать «фламенко», пуристы меня поймут.
Однако, несмотря на невозможность вставить туда canto hondo, благодаря текстам Лорки и нескольким народным песням, выцепленным из памяти тем или иным заключенным, нам удалось передать отчаяние и страх, вызываемые Гражданской гвардией[24] у андалузских цыган и безземельных крестьян.
¡Oh репа de los gitanos!
Pena limpia y siempre sola.
Oh pena de cauce oculto
Y madrugada remota!
[25]
Ну вот, я вернулся в страну, в пейзажи, в слова моего детства.
— Веди себя как обычно в воскресенье, — насмешливо напутствовал меня Каминский. — Развлекайся со своим профессором и со своими мусульманами!
Я вышел из пятьдесят шестого блока, где угасал Морис Хальбвакс. В тот день — день моего еженедельного посещения — я попытался заинтересовать его или хотя бы отвлечь от медленного умирания, от смерти, напомнив ему его же эссе «Социальные рамки памяти», которое я читал года за два до этого, когда ходил на его семинар в Сорбонне.
Эта идея пришла мне в голову с утра, когда Каминский и Ньето прервали мой сон. Хотя, возможно, все было наоборот, и настойчивые удары кулака Каминского по стойке нар оформили разрозненные и разномастные образы-воспоминания в связный сон, где стучал молоток по крышке гроба (и я знал, что это заколачивают гроб моей матери, хотя в то же время внутренний голос во сне говорил мне, что это невозможно, что гроб матери заколотили без меня, что я при этом не присутствовал; к тому же это не могло происходить в океане, окружавшем меня во сне, прерванном ударами кулака Каминского, а не, как это было на самом деле, в нашей квартире на улице Альфонса XI в Мадриде). Может быть, это удары кулака Каминского по стойке нар одновременно породили и прервали сон, придали ему ту форму, в которой я его запомнил?
Так или иначе, еще до того, как Каминский приказал мне одеваться («надо поговорить»), я успел подумать, что надо бы позже спросить об этом Хальбвакса. Эти вопросы — сны, образы-воспоминания, язык, память — он рассматривал в начале своей книги.
Но в тот день Морис Хальбвакс даже не слышал моих вопросов — разговора не получилось. Он умер через несколько месяцев, в середине марта 1945-го, но тогда, в конце декабря 1944 года, он уже потонул в дремотной, невозмутимой неподвижности.
Он проснулся всего дважды на несколько секунд. В первый раз, осознав мое присутствие, когда я стоял около нар, где он лежал в забытьи рядом с Анри Масперо. Его веки задрожали, подобие улыбки пробежало по восковому лицу.
«Потлач!»[26] — прошелестел он. Это было слово из прошлого, пароль, вызов смерти, забвению, угасанию мира. Когда я в первый раз увидел его в Бухенвальде, осенью, я напомнил ему его лекции о потлаче. Он обрадовался возможности повспоминать Сорбонну, 1942 год, свои лекции об экономике потлача.
Сегодня умирающий Хальбвакс приветствовал меня практически неслышным — но он-то наверняка прокричал его изо всех сил — возгласом «Потлач!», и этим он хотел не только показать, что он узнал меня, но и вспомнить — через одно-единственное слово — прежнюю жизнь, мир за пределами колючей проволоки, свою профессию социолога.
Немного позже, когда мы разговаривали около его нар, а он лежал с закрытыми глазами и, казалось, готов был покинуть свое бренное тело, Хальбвакс неожиданно посмотрел на нас — вероятно, искал знакомые лица, чтобы задать главный вопрос.
— Бастонь? — спросил он.
Заговорив разом — что-то сродни беспорядочному, но братскому хору, — мы заверили его, что американцы держатся в Бастони, что они не сдали ни пяди.
«Потлач» и «Бастонь» — Морису Хальбваксу хватило двух слов, чтобы доказать, вопреки пожиравшей его смерти и уже почти поглотившему его небытию, что он принадлежит миру живых.
— В шесть часов в Revier! — сказал Каминский.
Осталось чуть больше получаса.
Я только что вышел из пятьдесят шестого блока вместе с Ленуаром и Отто, которые последние несколько недель участвовали в наших воскресных беседах у нар Мориса Хальбвакса. Видимо, уж не знаю как, но среди интеллектуалов Бухенвальда пополз слушок, что по воскресеньям в пятьдесят шестом блоке вокруг профессора Сорбонны собирается кружок и можно поговорить. Там без конца появлялись все новые лица.
В то воскресенье — возможно, мое последнее воскресенье под собственным именем — я увидел там Ленуара. Или Лебрена? В любом случае это было не настоящее его имя. Он был австрийским евреем, и его фамилия была не Ленуар, не Лебрен. Если я правильно помню, его звали Киршнер, Феликс Киршнер. Во всяком случае, я уверен в том, что имя его действительно было Феликс. В остальном я уверен меньше. Его арестовали во Франции с фальшивыми документами на имя Ленуара или Лебрена — одно из двух, это точно, не Леблан, не Леру, не Легри; его фамилия точно была то ли черного, то ли коричневого цвета[27]. Под этим именем гестапо и отправило его в тюрьму, не подозревая, что под банальной французской фамилией скрывается венский еврей.
Как бы то ни было, Ленуар или Лебрен — я никак не могу выбрать — появился в Arbeitsstatistik осенью 1944 года. Я так и не узнал, направили ли его к нам в Arbeit из политических соображений. Если да, то я понятия не имею, какую компартию он представлял — французскую или австрийскую? Но может быть, его назначили просто «по профессии», потому что он говорил почти на всех европейских языках. По крайней мере, на языках тех стран, из которых формировался контингент заключенных в империи СС.
Так или иначе, Ленуар — орел или решка, выбираю Ленуара! — был человеком красноречивым и образованным. Казалось, он от души наслаждался разговором, независимо от обсуждаемой темы, и любую тему мог повернуть и так, и эдак. А у меня к нему было множество вопросов, которые я и задавал во время обеденного перерыва или вечером, после переклички.
Дело в том, что за несколько лет до этого на улице Блез-Дегофф, у Эдуарда Огюста Ф. (кажется, я уже рассказывал об этом человеке и его замечательной библиотеке) я прочел «Человека без свойств» Роберта Музиля. К тому же с 1934 года, когда рабочее ополчение было раздавлено в обеих странах реакционными правыми католическими правительствами, ставшими колыбелями фашизма, схожая печальная историческая судьба постигла Австрию и Испанию. Так что мне было интересно узнать мнение этого венского профессора, гражданина республики, расшатанной извращенным наследством музилевской Какании и стертой Гитлером с карты мира не только без сопротивления, но с мазохистским энтузиазмом большей части австрийцев в 1938 году — году всех поражений.
Уже в первом нашем разговоре обнаружилось, что я не потеряю зря времени, слушая его рассказы об Австрии. Речь шла — ни больше ни меньше! — о докладе Эдмунда Гуссерля, на котором он (Ленуар, то есть Киршнер, хотя теперь меня взяло сомнение, не был ли он на самом деле Крейшлером?) присутствовал и теперь пересказывал мне его содержание.
В 1935 году — доклад был прочитан в мае — Эдмунда Гуссерля уже выперли из немецкого университета, подчеркнул Ленуар, потому что он был евреем, и Мартин Хайдеггер уже снял посвящение с первого издания «Бытия и времени». Посвящение 1926 года теперь, после 1933 года, не казалось Хайдеггеру ни уместным, ни своевременным, тем более что там шла речь об изъявлении таких чувств, как «глубокое уважение» (Verehrung) и «дружба» (Freundschaft), которых еврей вроде Гуссерля ни в коем случае не заслуживал, во всяком случае публично.
Даже теперь, шестьдесят пять лет спустя, в наше время формирования единой Европы, мы с большой пользой для себя можем ознакомиться с текстом доклада Гуссерля, который он прочел — Ленуар помнил это точно — также и в Праге, через несколько месяцев после Вены.