Лабиринт Один: Ворованный воздух
Лабиринт Один: Ворованный воздух читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Известно, что Пруст не был в критике дилетантом. Он придавал высокое значение призванию критика, которое безусловно было его собственным призванием. Невозможно разделить Пруста-критика и Пруста-прозаика. В книге «Против Сент-Бёва», в основу которой положен методологический спор с крупным французским критиком прошлого века, критические и прозаические главы, сменяясь, дополняют друг друга. Однако подлинный синтез осуществляется Прустом в его основном романе: литературно-критические суждения, споры, наблюдения растворяются в широком художественном потоке для того, чтобы обогатить и, быть может, расшифровать его.
Видимо, не будет преувеличением сказать, что как из знаменитой чашки чая с бисквитным пирожным «мадлен» выплыл весь Комбре, так из критических статей Пруста выплыла его эстетика. Писатель преклонялся перед классическим наследием, хотя внутренней робости перед ним не испытывал. Пруст не противопоставлял себя реалистическому направлению, а, напротив, ориентировался на него или, точнее, оглядывался как на гавань, из которой он выходил.
Суждения Пруста о Толстом нужно рассматривать как в общем контексте его эстетических воззрений, так и на фоне высказываний Пруста о других писателях. Последнее объясняется тем, что Пруст почти всегда строил разговор о Толстом на сопоставлении (противопоставлении) его творчества с творчеством того или иного романиста.
Таким романистом был, в частности, Бальзак. Отношение Пруста к Бальзаку противоречиво, неровно, пристрастно. Оно напоминает скорее родственные, внутрисемейные отношения, нежели чисто интеллектуальные, эстетические. Это сложное смешение чувства любви и антагонизма. Здесь следует быть готовым ко всему, ибо поворот мысли во многом определен чувством, — к восторгам, упрекам, несправедливости, ссоре, даже скандалу, иронии, нежности. Пруст знал Бальзака глубоко, «насквозь»: романы, переписку, личную жизнь. Он мог наизусть читать большие пассажи из «Человеческой комедии» (кстати сказать, он знал, по некоторым свидетельствам, также наизусть отрывки из французских переводов произведений Толстого и Достоевского[24]). Фигура Бальзака господствует в книге «Против Сент-Бёва». Но Пруст не в силах скрыть своего раздражения, вызванного литературными и человеческими недостатками Бальзака. Он находит у него вульгарность чувств, мелочное тщеславие, желание превратить литературное творчество в орудие карьеры, наконец, стилистическую безвкусицу:
«Я уже не говорю о вульгарности его языка. Она столь глубока, что ведет к компрометации словаря, заставляет его употреблять такие выражения, которые были бы неуместны даже в самой небрежной беседе». [25]
Однако заключение обвинительного акта находится в неожиданном противоречии с его содержанием:
«Возможно, именно эта вульгарность является причиной, которая придает силу его полотнам». [26]
Любовь Пруста к Бальзаку — это в самом деле «тяжелый крест»; чтобы лучше выразить ее сущность, Пруст прибегает к сравнению с любовью к Толстому:
«Любить Бальзака! Сент-Бёв, который так любил определять то, что именуется любовью, получил бы хорошую пищу для размышлений. Ибо есть писатели, которых любишь, подчиняясь им, от Толстого получаешь истину, как от того, кто больше и сильнее, чем ты сам. Что до Бальзака, то вся его вульгарность известна, и она поначалу нас часто отталкивает; затем начинаешь его любить, и тогда улыбаешься всей его наивности, которая так хорошо его выражает; его любишь с той небольшой долей иронии, которая смешивается с нежностью; знаешь его недостатки, неприглядные стороны, но любишь их, потому что они принадлежат ему». [27]
Хотя Пруст — младший современник Толстого (ему было около сорока лет, когда умер Толстой), однако складывается впечатление, что Толстой для Пруста уже не существует в человеческом времени, а пребывает в вечности, на Олимпе. Любовь к Толстому имеет у него религиозные черты; сравнение с любовью к Богу напрашивается совершенно невольно, так как речь идет о «подчинении», об «истине», о признании недосягаемости образца, который «больше и сильнее, чем ты сам». Такая любовь требует восхищения, преклонения, быть может, даже экстаза, но в ней с самого начала заложен элемент отчуждения, ибо она не допускает свободного, живого диалога.
Напротив того, Бальзак, умерший почти полвека назад (в 1850 г.), воспринимается в прустовской оценке как человек, находящийся где-то совсем рядом, на расстоянии вытянутой руки. Этот оптический обман, очевидно, вызван тем, что Пруст включен в ту культурную систему, для которой Бальзак — предмет непрекращающихся споров — продолжал быть современником, в которой он еще не приобрел статус классика. Именно в этой системе Пруст стремится найти свое место, сказать свое слово, рождающееся в противоборстве с чужим, но близким словом других писателей, родственных ему по культуре, и потому так напряженны, так изменчивы его отношения не только с Бальзаком, но и со Стендалем и Флобером. Толстой же, принадлежащий к весьма далекой для Пруста культуре, был «над схваткой».
С сопоставления Бальзака с Толстым начинается небольшая статья Пруста о Толстом, которая, к сожалению, не поддается датировке. Она была опубликована после смерти писателя.
«Ныне Бальзака ставят выше Толстого, — пишет Пруст. — Это безумие. Творчество Бальзака антипатично, грубо, полно смехотворных вещей; человечество предстает в нем перед судом профессионального литератора, жаждущего создать великую книгу; у Толстого — перед судом невозмутимого (serein. — В.Е.) Бога. Бальзаку удается создать впечатление значительности, у Толстого все естественным образом значительнее, как помет слона рядом с пометом козы».[28]
В этом высказывании прежде всего поражают вообще несвойственные Прусту резкость тона и грубость языка, особенно выразившиеся в вульгарном сравнении. Бальзак унижается совершенно сознательно, сопоставление с Толстым для него убийственно. Трудно определить конкретные причины прустовской вспышки гнева, но тем не менее можно предположить, что она порождена принципиальным неприятием бальзаковской позиции «профессионального литератора», которая, по мысли Пруста, предполагает суетное тщеславие и корыстное отношение к литературе как рычагу для самоутверждения. Пруст видит у Бальзака не только результат творческого усилия, но и само «антипатичное» усилие, которое накладывает определенную печать на результат. Выбор Толстого, никогда не принадлежавшего к клану профессиональных литераторов и подчеркивавшего эту свою непринадлежность, у Пруста на редкость точный.
Определяя Толстого как «невозмутимого Бога», Пруст не только еще раз подтверждает «религиозность» своего чувства к Толстому, но и стремится определить конструктивный принцип толстовской поэтики.
«Невозмутимость», которая в контексте прустовского высказывания противостоит главным образом тщеславной «жажде создать великую книгу», — идеал самого Пруста, его программа.
Пруст восхищается возможностями «божественного» взгляда Толстого, благодаря чему создается ощущение огромного пространственного и временного охвата.
«Кажется, — пишет он, — что вся зеленая степь, предназначенная для сенокоса, целое лето лежат между двумя разговорами Вронского».[29]
Он упоминает об эпизодах охоты, скачек, катания на коньках в «Анне Карениной» как о своих любимых эпизодах.
Но в восхищении Толстым, которое испытывает Пруст, есть предел, дальше которого он не идет. В отличие, скажем, от своего современника и соотечественника Роже Мартен дю Гара, которого так захватывает и подчиняет себе поэтика Толстого, что его собственное творчество формируется под сильным толстовским влиянием, Пруст, полностью отдающий себе отчет в грандиозных возможностях толстовского метода, сознательно и последовательно жертвует ими, теряет их безвозвратно ради собственной поэтики, которая не допускает «божественного» всеобъемлющего взгляда. Смысл этой жертвы Пруст раскрывает в последней части своего романа, в «Обретенном времени», когда рассказчик, обнаруживая в себе призвание романиста и рассуждая о своей будущей книге, замечает: