С историей на плечах
С историей на плечах читать книгу онлайн
Сложно, практически невозможно понять прошлое вне судеб тех, кто его творил.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В рисующиеся из Пушкина картины я невольно что-то дорисовывала сама, открывая окружающий мир, воспринимая его априори, заведомо, до непосредственного знакомства, в обрисовке Пушкина, иначе говоря, видя его глазами Пушкина — формируя в себе пушкинскую душу. Если бабушка начинала вечернюю сказку с предваряющего эпиграфа, не зная, что такое эпиграф вообще, а только следуя своему тонкому наитию:
В роще сумрачной, тенистой,
Где, журча в траве душистой,
Светлый бродит ручеек,
Ночью на простой свирели
Пел влюбленный пастушок;
— то я уже назавтра искала в густых межах, окантовывающих нашу усадьбу и казавшихся мне рощами, получше многих других сумрачными и тенистыми, тот непременный светлый ручеек, свирель и влюбленного пастушка. Не находя, спрашивала о них. Помню, папа срезал с куста молодую кленовую ветку, мягкую и послушную под ножом, и сделал мне дудочку.
— Это свирель, — сказал он. — По-нашему дудка. Дуди, сколько хочешь.
— А где тут ручеек?
— Это в другом месте, — и папа, ударив ногой по заводной педали мотоцикла, кивнул мне на заднее сидение, приглашая садиться.
Мы спустились вниз по улице, к речке Осокоревке. Оставив мотоцикл у ворот Ошкуловых, в долинку прошли пешком. Там папа что-то искал, всматриваясь в ручей, потом колупнул землю пальцем и позвал меня:
— Вот он, ручей — показал на речку: — Это просто речка. Видишь, она бежит, вода струится и журчит?
— Вижу.
— Это значит, что ручей ходит-бродит. Но я тебе еще кое-что покажу. Вот гляди, — он показал у берега чуть заметную пульсацию воды, вспучивающую ее ровную поверхность. — Вода пробивается на поверхность из-под земли. Видишь?
— Ого! Какая холодненькая и тугая, — комментировала я, притронувшись пальцем к бугорку из воды. — Это тоже ручеек?
— Это родник, начало ручейка. Исток.
Позже почти так же была открыта луна — из четверостишия:
Зачем из облака выходишь,
Уединенная луна,
И на подушки, сквозь окна,
Сиянье тусклое наводишь?
Дальнейшие строки никто не знал, но эти читались непременно, стоило только лунному лучу брызнуть в наши окна после погашения лампы.
— Вот луна, — мама показала на полный диск, — а вот ее сияние. Видишь светлую полоску на полу?
— Да.
— Это от луны, от ее сияния. Лунный свет.
Я тут же забывала о вопросительной интонации стихов, об этом «зачем», казавшемся мне понятным без пояснений — затем, чтобы освещать комнату в темное время, чтобы мне не страшно было открывать глаза.
Не скажу, что кто-то из моих домашних воспитателей был любителем поэзии или хотя бы большим ее знатоком. Нет, конечно. Но Пушкина знали все, часто прибегали к его образам, вспоминали его героев, цитировали отрывки из произведений. Пушкин прочно вошел в быт людей, возле которых я росла, и был для них необходим как воздух, небо над головой, как плоть мира — суть вещей, которой они духовно питались. Не зря его называют солнцем русской поэзии, в этом нисколько нет преувеличения.
Пушкин не только формировал душу, но давал ей импульс развиваться, утверждаясь в каждом дне, оставаясь и заново становясь частью народной культуры, переносимой из поколения в поколение на устах, воспринимаемой на слух — разлитой в окружающей природе подобно естественным звукам и краскам. Не было у нас осени без его строк:
Унылая пора, очей очарованье!
Приятна мне твоя прощальная краса.
Люблю я пышное природы увяданье,
В багрец и в золото одетые леса.
Или этих, из «Евгения Онегина»:
Уж небо осенью дышало,
Уж реже солнышко блистало,
Короче становился день.
Обогащая нашу лексику, а следовательно, представления о мире, они настолько естественно проникали в описания простеньких околиц, так правдиво отражали чувствования наших сердец и звучали столь гармонично, что осень оживала, становилась желанным членом и участником тогдашних дел и событий. Ее персонифицировали, о ней говорили, ей приписывали тот или иной нрав, читали ее настроения и пытались подладиться под них — лучше и удачнее адаптироваться в этом времени года. Так Пушкин помогал выживать, готовиться к зиме, побеждать морозы. Ведь тут он тоже находил прекрасное, воспевал его, чем побеждал всякое ненастье и приближал его к уюту и свету:
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь...
или вот, известное всем-всем-всем:
Под голубыми небесами
Великолепными коврами,
Блестя на солнце, снег лежит...
Произнесешь такие слова, и уже не страшно выходить в морозную скрипучесть двора, не холодно тащить цинковое ведерко из колодца, обливая полы пальто ледяной водой, и просто украшением кажутся безжизненные снега, окутывающие землю. Пушкин сопровождал все наши заботы о весне, о лете, об урожае. А тем, кто был «Духовной жаждою томим...», говорил об учении, порой дававшемся с трудом, и устами Бога наставлял их: «Глаголом жги сердца людей».
Весь этот опоэтизированный, словесами воркующий мир был моим — по вкусу и запаху, по образам и символам, по тайным интеллектуальным знакам, по какому-то общему, несущемуся сквозь века коду родства, единокровия, нерасторжимости во времени.
И я долго понимала дело так, будто стихи других авторов публикуются в книгах, а пушкинские нет — ведь их всякому полагалось знать наизусть. Неудивительно, что книг Пушкина я не искала. Такое у меня впечатление, что впервые я взяла в руки его книгу лет в десять-двенадцать, когда попала в нашу сельскую библиотеку и зарылась в подарочные и подписные издания, стоящие в отдельном зале, куда мало кто заходил. Это были отдельные книги поэм: «Руслан и Людмила», «Медный всадник», «Полтава», «Граф Нулин», «Цыгане» — увеличенный формат, белая мелованная бумага, большой шрифт, цветные иллюстрации. Короче, праздник души! Какую-то из них я взяла домой.
Вечером, сделав уроки, я легла в постель, подсунула ближе к себе настольную лампу с большим зеленым абажуром, подняла повыше толстый том и с ожиданием чуда открыла его, прочитала:
Пора, пора! рога трубят;
Псари в охотничьих уборах
Чем свет уж на конях сидят,
Борзые прыгают на сворах.
От этих строк в комнату пахнуло нашей неприметной степной бескрайностью, вспаханными на зиму полями, свежестью первого морозца, обреченным безмолвием и неподвижностью посадок, покоем засыпающей природы. И очень не хотелось, чтобы ватага гарцующих на конях охотников, озирающихся в поисках зайцев и куропаток, нарушала его. Мне чужды были все эти дядьки, графы, что проклинали «осенний ветер, мелкий снег» и тем не менее именно в вихрях их загулов, под их свисты пускались искать приключений. Что за лживое лукавство такое? Перед кем? Чужды были мне их челядь, глупые жены, нерасторопные девицы с однообразной жизнью, кухонными заботами... Но волшебство слов, то, как это было написано — не отпускало.