Святитель Григорий Богослов. Книга 2. Стихотворения. Письма. Завещание
Святитель Григорий Богослов. Книга 2. Стихотворения. Письма. Завещание читать книгу онлайн
Второй том «Полного собрания творений святых отцов Церкви и церковных писателей» составили стихотворения и письма свт. Григория Богослова. Тематика 408 представленных здесь стихотворений святого отца касается как богословской догматики, христианской нравственности и истории бурных событий церковной жизни IV века, так иногда и непростых личных и церковных взаимоотношений Назианзского богослова со своими современниками. Что особенно ценно, в своих стихах свт. Григорий предстает перед нами и как страдающий человек и раскрывает нам в своих строфах мир собственных переживаний. Ряд стихотворений переводится на русский язык впервые.
Эпистолярное наследие, состоящее из 244 писем, которые Святитель писал разным лицам, повторяет тематическое многообразие его стихотворного наследия. Особенно важны 101 и 102 письма к Кледонию, заложившие фундамент для православной христологии эпохи Вселенских Соборов.
Впервые на русском языке приводится перевод Завещания свт. Григория Богослова.
В Приложении к данному тому представлена блестящая дореволюционная монография А. В. Говорова «Св. Григорий Богослов как христианский поэт». Кроме того, читатель найдет здесь указатель цитат из Священного Писания, комментированный предметный указатель, словарь имен и понятий античной культуры.
Значительным преимуществом этого издания, по сравнению с переиздававшимися дореволюционными переводами творений этого Святителя, является впервые в России исполненная работа по приведению в традиционный порядок нумерации стихов и писем в соответствии с изданием Миня, а также общепринятая нумерация строф в стихах.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Читатель, бегло прочитывая некоторые стихотворения святого Григория, может и сам если не разделить до известной степени с Вильменом этого непосредственного впечатления на него текста поэта, то, по крайней мере, усмотреть в нем некоторое оправдание для подобного впечатления и подобных суждений. Местами поэт с явной душевной горечью возмущается беспросветным мраком и безвестностью, облегающими ум наш, с сильными взрывами чувства вооружается против неравного распределения в человеческой жизни зол и благ, против всегдашнего торжества несправедливости над правдой, против жалкой приниженности, малоценности и малозначимости добродетели. И это – далеко не топики, не общие какие-либо бледные и бесцветные места в стихотворениях поэта; нет, в эти живые протесты, в эти энергичные сетования и жалобы поэт влагает всю свою душу. В одном месте поэт даже «отваживается», выражаясь подлинными словами его признания, на следующее «правдивое» («ετητυμον») слово: «Человек есть Божия игрушка (παίγνιον), подобная одной из тех, какие можно видеть в городах» [703]В письме к Евдоксию, ритору, жалуясь на свое безотрадное и беспомощное положение как человека и пастыря Церкви, святой Григорий Богослов допускает выражение: «Христос спит»(«Χριστός καθεύδει») [704]. Но в большое впал бы заблуждение тот, кто, изолируя отрывочные места и отдельные образные выражения поэтического языка святого отца, – выражения, какими, скажем к случаю, изобилует высокопоэтический язык наших церковных песнопений и какие в контексте получают совсем иное освещение, – кто нашел бы в них основание обвинять поэта в религиозном скептицизме или приравнять его в своем выводе к новейшим европейским поэтам, вдохновляющимся социальными или пессимистическими идеями. «Στερροτερην αδάμαντος ενι φρεσι πίστιν έχοντα» («в сердце у меня была вера тверже адаманта»), – говорит поэт в одном из стихотворений [705] своих, и об этом громко свидетельствуют и жизнь его, и вся его литературная деятельность. Заключение самых грустных и меланхолических пьес поэта неизменно одно и то же, именно – выражение живой и твердой силы веры. «Для людей, – из глубины души его раздается голос этой адамантовой веры, – одно только благо, и благо прочное, – это небесные надежды» [706]. Ободряемый этими «небесными надеждами», до самого заката дней святого подвижника светившими ему отрадным лучом в темной юдоли земной жизни, он неуклонно и неослабно шел к Высшему Источнику всякого блага, к Прибежищу всех труждающихся и обремененных. И в трудные минуты многострадальной жизни своей, обуреваемый несчастьями и обременяемый тяжестью злополучий, святой муж скорбел душой гораздо больше за других маловерных людей, чем за себя самого. «Всего больше в скорбях моих озабочивают меня малодушные, – читаем мы в элегии его «Κατάτου πονηρού εις την νοσον» [ «Против диавола во время болезни»], – боюсь, чтобы из них кто не преткнулся при виде моих бедствий. Немного людей с твердой душой – людей, которые с любовью принимают всякое Божие посещение, приятно ли оно или прискорбно для них, и знают, что всему есть причина, хотя и сокрыта она во глубине Божией премудрости» [707]. Мы даже склонны смотреть и на самые драматические монологи поэта, или, как называет их Вильмен, усматривающий в них присутствие скептического элемента, на «внутренние диалоги» его как на выражения, под видом олицетворения в собственном лице поэта, свойств ума человеческого вообще, неохотно подчиняющегося в высших вопросах веры истинам откровения, по крайней мере, не всегда удовлетворяющегося ими. И с этой точки зрения самые эти следы и брожение скептических идей в религиозно-психических процессах поэта, так художественно изображаемых им в этих «внутренних диалогах», получают также высшую нравственно-дидактическую цель. Живое чутье французского критика верно подсказало ему назвать эти драматические монологи поэта «внутренними диалогами». Но именно внутреннюю-то сторону их он, нам думается, и не совсем верно представляет себе, усматривая в ней мрачное состояние души, близкой к отчаянию. Не в отчаянии вовсе заключается драматизм подразумеваемых им элегий поэта, и не с духом его ведется внутренний диалог в них. Диалог в них, как и внутренняя борьба, ведется между естественным, себе самому предоставленным умом плотского человека, предрасположенным и склонным, даже и на самой высокой ступени своего развития, к слабостям человеческим вообще, и между высшим сознанием духовно-нравственного человека, руководимым сверхъестественным светом Божественного Откровения и Христовых заповедей. В степени энергии этой-то внутренней борьбы между тем и другим, на наш взгляд, и заключается драматизм подлежащих суждению элегий поэта. Лучший комментарий этого «внутреннего диалога» находим мы в следующих простых и ясных словах самого поэта: «Два, точно два ума во мне: один добрый, и он следует всему прекрасному, а другой худший, и он преследует только худшее. Один ум идет ко свету и готов покоряться Христу; а другой – ум плоти и крови, влечется во мрак и согласен отдаться в плен князю тьмы. Один увеселяется земным, ищет для себя полезного не в постоянном, но в преходящем, любит пиршества, ссоры, обременительное пресыщение, срамоту темных дел и обманы, идет широким путем и, покрытый непроницаемой мглою неразумия, забавляется собственной пагубою; а другой восхищается небесным и уповаемым как настоящим, в одном Боге полагает надежду жизни, здешнее же, подверженное различным случайностям, почитает ничего не стоящим дымом, любит нищету, труды и благие заботы и идет тесным путем жизни. Видя их борьбу, Дух великого Бога снизошел свыше и подал помощь уму, прекращая восстание беспокойной плоти или усмиряя волнующиеся воды черных страстей. Но плоть и после того имеет неистовую силу и не прекращает брани; борьба остается нерешительностью. Иногда персть смиряется умом, а иногда и ум опять против воли последует превозмогающей плоти» [708]. Можно ли допустить, что святой поэт в самом деле говорит здесь лично о себе самом, что он характеризует этой картиной внутренней борьбы действительно свое собственное нравственное состояние? Кто же решится подумать, что величайший из христианских подвижников, этот исполин добродетели и образец почти недосягаемой нравственно-христианской чистоты, успел настолько развить в себе этот«σαρκός τε και αίματος νοον» [ «ум плоти и крови»], что под непреодолимым влиянием его он испытывал страсть к «пиршествам, ссорам, обременительному пресыщению, срамоте темных дел и обманам», ощущал стремление и находил удовольствие «идти широким путем и забавляться собственной пагубой», – и это тот самый, кто в той же элегии говорит о себе: «Мое жилище – пещера, в ней одиноко веду я жизнь. У меня одна только одежда, нет ни сандалий, ни огня; живу одной надеждой. Ложусь на соломе, покрываюсь власяницей» [709]. Ясно, что мы имеем дело в данном случае не с индивидуальным настроением самого поэта, а с общечеловеческими чертами нравственной жизни, художественно-психологически скомбинированными в общий тип ее под видом этого «χειρότερος νόος» [ «худшего ума»] и сконцентрированными в собственном лице поэта [710].
Вышеупомянутое стихотворение «О человеческой природе», которое Вильмен цитирует для подкрепления своих соображений, не только не противоречит высказываемому нами взгляду на внутреннюю сторону метафизических элегий поэта, но положительно уясняет и оправдывает его. Содержанием его служит изложение, по собственным словам поэта, «борьбы противоположных в нем помыслов» (ст. 16). Внутреннюю сторону этой борьбы составляют именно метафизические размышления и рассуждения, тонко перемешанные с жалобами на суету человеческой жизни. Эти метафизические рассуждения и жалобы, по предметам своих склонностей и по своим мотивам, отлагаются именно в те два типа религиозно-нравственной мысли и настроения, которые в вышеприведенном стихотворении [см.: № 45. «Плач о страданиях души своей», ст. 71] поэт называет «διπλούν νόμος» [ «двойственный закон»], именно: «εσθλός» и «χειρότερος» [ «лучшее» и «худшее»], и которые в своем сочетании и в сложности своих проявлений обнимают и в большей или меньшей степени характеризуют нравственную личность каждого человека вообще.