Не оглядывайся, сынок
Не оглядывайся, сынок читать книгу онлайн
В 1980 году калининградский писатель Олег Павловский за повесть «Не оглядывайся, сынок» стал лауреатом литературного конкурса имени Фадеева.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Чего, — спрашиваю, — сидишь?
— А куда идти?
— Помоги винтовку поднять, пойдем куда-нибудь вместе.
Мы идем на восток, в тыл, туда, откуда начали наступление. Недавние наши окопы пусты. Мысленно я прощаюсь ними. Теперь долго не придется их рыть.
Где лесопосадка с нашей ротой — не знаю, не сообразил сориентироваться раньше, когда нас какими-то загогулистыми тропами вели на передовую. Турмасов падает духом: еще на немцев нарвемся. Дурак, говорю, какие немцы, когда мы их прогнали…
— Здесь-то прогнали, а там сидят.
И будто в подтверждение его слов справа от нас взлетают несколько немецких ракет и тишину разрывает короткая пулеметная очередь. Забираем круто влево и вскоре натыкаемся на артбатарею. Артиллеристы устроились неплохо — в глубокой и просторной землянке. На широком столе светло горит сделанная из снарядного патрона лампа. Рассказываем, как и что. Нам тут же открывают мясные консервы, режут хлеб: подкрепляйтесь перед дорогой, братцы. Кто-то бежит достать транспорт. От тепла и усталости клонит в сон. Широкоскулый усач тормошит меня:
— Ты ешь, сынок, ешь… А спать тебе сейчас нельзя, никак нельзя. Потом отоспишься, времени хватит… — И начинает кормить меня с ложки.
Я почти бессознательно жую.
— Пить…
Ко мне тянутся сразу несколько рук с фляжками.
А потом нас укладывают на телегу, устланную свежей соломой, и строго наказывают ездовому ехать поосторожнее. Вначале это удается. Привыкшие ко всему кони не шарахаются ни от ракет, ни от редких разрывов пущенных наугад снарядов. Но когда мы каким-то образом очутились на ничейной полосе и немцы открыли по нам пулеметный огонь трассирующими пулями, лошади понесли. Ездовой, не пытаясь даже их сдерживать, по-моему, просто-напросто положился на их чутье. И не ошибся. Тяжело всхрапывая, все в мыльной пене, минут через двадцать бешеной скачки они остановились около избы, где разместился приемный пункт медсанбата.
Перевязка, санитарный автобус, полевой, а затем стационарный госпиталь в Сталине.
Я на операционном столе. Их десятка полтора-два, таких столов, в два ряда стоящих в бывшем спортивном зале бывшей школы. И к ним очередь — огромная очередь в длиннющем обшарпанном коридоре. У хирургов красные от бессонницы глаза и охрипшие голоса. Они и медицинские сестры очень устали, но устали, пожалуй, не столько от работы, сколько от взвинченности измученных болью, ожиданием и неизвестностью дальнейшей своей судьбы раненых бойцов. Вскрики, мат, подчас даже костыль или палка незаслуженно летят во врача и сестру, повинных разве в том, что у них целы руки и ноги. И они вынуждены прощать. А ведь как трудно простить непростительное!
Я тоже не сдержался однажды в полевом госпитале и грубо оборвал пожилую перевязочную сестру, когда она, вместо того чтобы раскромсать ножницами приставший к загноившейся ране намотанный в несколько слоев бинт и затем просто сорвать его с раны, стала аккуратно его разматывать, причиняя мне постоянную невыносимую боль.
Сестра глянула на меня материнским, все понимающим и все прощающим взглядом, тихо вздохнула: «Эх, сынок, сынок…» И в этом вздохе ее прозвучала боль, но не за себя, не за нанесенное ей оскорбление, а опять же за меня, за мои истрепанные в семнадцать лет нервы.
Мне стало стыдно, очень стыдно, но я почему-то не мог попросить у нее прощения или хотя бы коротко извиниться. А теперь я жалею, что не сделал этого.
А сейчас надо мной склонилась сестра, молодая и красивая. В руках у нее фотокарточка Вали. Она увидела ее среди моих документов и теперь спрашивает, кем мне Валя доводится. Я отвечаю: невеста.
— Я ей завидую, — говорит, улыбнувшись, сестра, отвлекая мое внимание от каких-то манипуляций другой сестры, стоящей у моего изголовья. — Ты скоро приедешь к ней, вы поженитесь, у вас пойдут дети, и не будет тогда никакой войны, и вы будете ходить с ней по освещенным улицам, и будут звенеть трамваи, и не надо будет прятаться от самолетов, бомб, снарядов… Хорошо будет, правда?
— Правда, — говорю я, завороженный ее мягким ласковым голосом.
— А сейчас лежи спокойно, вдыхай глубоко и считай: раз, два…
Она берет из рук той, другой, медсестры маску, накладывает на мое лицо и начинает лить на нее какую-то жидкость с резким, дурманящим запахом. Я верю ей, всем словам ее верю и потому начинаю считать, ни о чем не спрашивая:
— Раз, два… пять… восемь…
— Глубже вдыхай, дорогой, глубже…
— Шестнадцать… двадцать, двадцать один…
В голове начинает туго звенеть, звон нарастает, и я проваливаюсь в тартарары.
…И вот теперь поезд мчит меня в глубокий, глубокий тыл, где нет ни бомбежек, ни порохового дыма, но нет и фронтовых друзей, с которыми бок о бок прошел ровнехонько семьсот километров, если считать напрямую, по смертельным фронтовым дорогам.
Завтра мне исполняется восемнадцать лет.
До войны у нас в семье, пожалуй, ни один праздник не отмечался так, как мой день рождения. И ко мне всегда приходили мои закадычные друзья Володя Антонов и Борис Бубнович. Жили они через улицу, двор у них был просторнее нашего и удобнее для игр, и мы подружились еще до школы.
Последний перед фронтом день рождения я не праздновал: в доме не было даже хлеба, чтобы угостить гостей. Я пришел из школы, выслушал поздравление смущенных родителей — большего они для меня сделать не могли и, похлебав какой-то баланды, завалился на кровать с книжкой в руках.
Часов этак в пять влетает Володя и говорит, чтобы я шел к Борису. Есть, мол, важное и неотложное дело. Я даже рад был, что Володя не поздравил меня: ну, забыли ребята, до того ли, да и чего вспоминать бисквиты и рыбные пироги, которые так великолепно умела печь моя мама. Я попросил Володю обождать, но он ответил, что должен обязательно забежать еще в одно место.
Шумный когда-то двор был уныл и пуст. В эту зиму не заливали катка и не делали горки. На углах домов пестрели таблички — указатели входа в бомбоубежище. Борис жил в глубине двора, в одноэтажном флигеле. К нему вела узенькая среди высоких сугробов дорожка. Я уж давненько, чуть ли не с месяц, не был у Бориса. Чаще сходились у Володи, в более просторной квартире.
Дверь мне открыл сам Борис. Был он в ослепительно белой рубашке с расстегнутым воротом — галстуков мы не признавали — и весь светился, словно получил повестку в военкомат.
— Володя пришел? — спросил я.
— Ага, ждет.
— А что за дело, и по какому поводу ты так вырядился?
— Сейчас узнаешь, проходи…
Посреди комнатушки, которую занимал Борис, стоял стол, заваленный, как мне показалось, одними газетами. Над столом горела стосвечовая лампочка. Кровать Бориса, обычно неприбранная, со скомканными подушками и небрежно брошенным одеялом, аккуратно застелена, и книги на этажерке тоже лежали не как попало, а стояли точно по росту. И вообще комнатушке был придан торжественный, праздничный вид.
Борис обнял меня:
— Ну, с днем рождения!
За спиной зашуршало. Это Володя сдернул со стола газеты. Я оглянулся и обомлел. Все было, как в добрые мирные времена, разве в сильно уменьшенном масштабе. Даже несколько ломтиков отливающей розовым закатом семги лежало на одной из продолговатых тарелочек. В графине посверкивало красное вино, горочкой был нарезан — белый — белый! — хлеб, открыты банки шпротов, фаршированного перца…
К горлу подкатил комок, и я был готов разреветься. Нет, не от радости полуголодного человека, которому предстоит попробовать все эти яства, а от необыкновенного чувства, благодарности судьбе за то, что она не обошла меня такими преданными друзьями. Позже я узнал, что эта вечеринка стоила Борису золотого червонца из его великолепной, от отца, коллекции монет, а Володе — детекторного приемника вместе с антенной.
С того вечера прошел год. Свои восемнадцать я встречу в пути. И я вспоминаю, как однажды всегда уравновешенный Григорьич сорвался с места и кинулся к незнакомому солдату моего возраста, ну разве чуток постарше:
