Лев на лужайке
Лев на лужайке читать книгу онлайн
Роман о головокружительной газетной карьере «обаятельного конформиста». Последний роман Автора, изданный спустя 10 лет после его смерти.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Ну что там?
Пауза. Тяжкий вздох.
— Тебя переводят в «Социалистическую индустрию»!
— Что?!
Идет напряженная мыслительная работа: «Зря по отделам Ваганов не шляется, дел у него — по горло, с другой стороны — бледный и растерянный». Медленно встает, брезгливо морщится.
— Не мешай работать!
— За что это тебя? — спрашиваю угасающим голосом.
— Я прошу вас, Ваганов, не мешать мне работать!
— Не зря говорят, что у вас, Владимир Сергеевич, нет сердца!
Медленно повертываюсь и тихонечко бреду в свой кабинет, чтобы быстренько снять обе трубки — городского и внутреннего телефонов, а сам занимаю такую позу: прячу лицо в ладонях. Минут через десять дверь резко открывается, на ходу Игнатов издает такие звуки, точно на нем скрипят офицерские ремни. Я не двигаюсь. Он стоит мертво. Наконец слышу:
— Это серьезно?
Теперь наступает самое главное: надо поднять на него лицо с налитыми влагой глазами. Накручивая себя, поднимаю; он сереет, а я чуть не плачу:
— За что это тебя?
Он недоуменно отвечает:
— Ума не приложу.
Все! Он пойман, встревожен, спутан, и теперь главное для меня — спастись, ибо таких экспериментов Игнатов над собой делать не позволяет. Я раздумываю: «Не даст ли он мне по очкам, когда…» Он говорит:
— Пока — никому! Понял?
— Понял, понял!
И он, «скрипя ремнями», уходит. Теперь я дорого бы дал, чтобы превратиться в человека-невидимку. По складу характера он ни с кем не поделится, ни с кем не поговорит, а будет только нервно поднимать трубку телефона: вдруг это оно и есть?1 Ну-с! Что прикажете делать? Меня охватывает настоящий стопроцентный страх.
Вызываю к себе «младой талант» — Виктора Алексеева. Он еще в дверях охает:
— Что случилось?
— Что случилось, что случилось, все случилось…
— Разыграли кого-нибудь и не знаете…
— Кого-нибудь? Игнатова.
— Ого!
— Вот именно: ого! Сказал, что его переводят в «Социалистическую индустрию»…
— Ого-ого-oroo… Что же делать?
— А я знаю? Погибать, и без музыки. Схарчит?
— Схарчит, Никита Борисович, этим пахнет. В прошлый раз обещал руки-ноги оторвать, а теперь дело серьезное.
— Сам знаю, что серьезное. Он эту газету…
— Ох, придумал, Никита Борисович. К Игнатову пойду я, а там… Я знаю, что делать!
— Что?
— Не скажу! Побежал!
Они возвращаются вместе: тихие, грустные, усталые, садятся на кушетку, переглядываются. Если бы мне было разрешено хохотать — умер бы от хохота. Можно дать миллион за то, чтобы увидеть такого Игнатова! Виктор — та еще бестия! — траурно произносит:
— Редакция «Зари» понесла бы громадный урон, если бы из-за пустяка поссорились Владимир Сергеевич и Никита Борисович. Я знаю, как вы любите «Зарю», и понимаю, что нелады с Никитой Борисовичем нанесут газете непоправимый урон… — он жестикулирует, как на трибуне. — Да, какая-то сволочь пустила слух, но сволочь — есть сволочь. И Никита Борисович счел нужным поставить вас в известность.
Игнатов теперь смотрит с подозрением на всех — на меня, Виктора, полированный стол, портрет Маркса. Я поднимаюсь, потом становлюсь на колени:
— Все придумано мною!
И происходит такое, что трудно объяснить психологически. Все мы неожиданно чувствуем, какие мы вообще-то хорошие ребята, если сохранили до сих пор способность разыгрывать и разыгрываться.
— Змей подколодный! — говорит Игнатов. — Стоять тебе на коленях пять минут.
А сам в это время запирает двери. Пять минут проходят в молчании, затем Игнатов отпирает двери, и мы опять садимся на кушетку. Он говорит:
— Со злости написал полпередовой…
Игнатову под пятьдесят, мне — под сорок, Виктору — под тридцать… Они, наверное, будут жить долго, по крайней мере дольше меня, и пока они ходят по коридорам «Зари», память обо мне не заглохнет; даже знаю, как будут вспоминать меня, но это неинтересно: «А вот Ваганов!..» Мне от этого страшно…
Мне редко бывает страшно, когда я думаю о смерти. Я натренирован без страха думать о ней. Я умею думать о ней. По-моему, хороший писатель Леонид Андреев страдал самой страшной болезнью на земле — он неотступно думал о смерти, его организм был лишен каких-то тормозящих веществ или датчиков, которыми мы снабжены все. Его жизнь и его работа в такой жизни — подвиг, равного которому нет на земле. Пьяного Андреева боялся Горький — трактор перед велосипедом. Мой тренаж безбоязненности смерти я начинал с дум о бесконечно великом и бееконечно малом. Это удивительно просто: одна Вселенная плюс еще одна Вселенная и так далее. С отрицательными величинами сложнее: надо искать предмет такой малости, какой можно еще рассмотреть, а уж потом — идти проторенным путем. Итак, не бояться Бесконечности-плюс и Бесконечности-минус. Там дело пойдет проще: слова «никогда» и «бесконечность» одинаковы… Вот уже и половина дела. Надо медленно, если есть время, разлюбливать жизнь. Начинал я — не улыбайтесь — с пищи. Делал ее все проще и, значит, обильнее: тарелка мятой картошки с маслом, но без лука. Самое простое — разлюбить любовь. Позже я вам, наверное, покажу, как это делается. Далее надо гасить энергию тела; потихонечку да помаленечку. А там только начни — сам будешь по-стариковски волочить ноги. Работать надо двадцать пять часов в сутки — это одно из главных условий привыкания к смерти. Не верьте чепухе: «Я только тогда живу, когда работаю!» Он не умеет работать, игрунчик этакий. Работаю — значит не живу, отданный на откуп воодушевлению — подобию смерти — эйфории от работы.
Я начинал, скажем, работать в шесть вечера, по какой-то причине отвлекался — на часах одиннадцать, в груди тепло и просторно. Этого я не добивался, таким я родился. Маленькое усилие — опять текут строчка за строчкой в блаженной движимости времени. Отучить себя от мыслей о близкой смерти — дело возможное, стоит только отдаться течению времени, сопряженного с действием. Еда — напряженная работа, чтение — тяжелая работа, ходьба — наказание. «Не думай о голой обезьяне!» Я делал маленькую поправку: думай об обезьяне вообще. Этот несложный трюк непременно уводит в сторону — что и требовалось доказать.
Есть в ожидании близкой смерти — благостная вещь. Свобода! Головокружительная, отчаянная и пьянящая свобода, отдаваться которой надо умело: соблюдать все вышеперечисленные условия. Говорят, что свободен только тот человек, который не считается с мнением общества, которому наплевать на мысли о нем ближнего. Вот это невозможно, я иногда даже думаю: какое лицо у меня будет в гробу… Нет, свобода достигается другим — отторженностью от общества. Все время понимаешь, что ты не такой, как ВСЕ. Отсюда рукой подать до «пропадай моя телега, все четыре колеса!».
Я обнаруживаю себя стоящим возле окна, в кресле сидит первый заместитель главного редактора Андрей Витальевич Коростылев, и «лик его ужасен». Мне еще жить и жить до страшного диагноза, но бывали такие минуты, когда нечаянно наблюдавший за мной человек испытывал ужас, не зная почему. А я думал о какой-нибудь самой пустяковой вещи. Говорят, что перед боем на лицах солдат сто сороковым чувством можно прочесть обреченность. Не это ли испытывал Коростылев задолго до моего диагноза? Я же клянусь: возле окна о смерти не думал.
— Что ты тянешь? — наконец говорит Коростьшев. — Надо идти на планерку…
Самая моя большая ложь — приятельские отношения с Коростылевым, которого я ненавижу так, как меня ненавидел Леванов. Общаясь с ним, я чувствую фальшь каждого своего слова, движения, улыбки. Это так утомительно, что больше часа общаться с Коростылевым не могу: нахожу предлог для расставания. Он, дубина, ничего не чувствует, а я возвращаюсь в свой кабинет взмыленный и такой усталый, что минут пятнадцать сижу в неподвижности. Знаете, у него на носу растут коротенькие светлые волосики… Почему мы приятели? Виноват он — привязался ко мне, и я понимаю, что нравлюсь ему весь — от пяток до макушки головы. Он верит мне. Он… Когда я заболею, мой первый заместитель Коростылев будет носить за мной горшки, а я, скотина, не смогу забыть прошлого и буду его ненавидеть с прежней силой…