Момемуры
Момемуры читать книгу онлайн
Я пишу это в Олстоне, графстве Мидлсекс, на берегу Атлантического океана. Хотя сказанное — очередная печать стиля, так как никакого океана ни из одного из семи окон моего апартамента не видно; и дабы начать лицезреть тусклое пространство воды в скучной оторочке осенних пляжей и поставленных на прикол яхт, надо проехать, по крайней мере, миль 15, не менее.
Но я действительно здесь, куда никогда не хотел ехать синьор Кальвино, о чем сделал соответствующую надпись на козырьке растрепанной географической карты Северной Америки в главе «Островитяне».
Я же, чтобы меня не увело опять в неизбежные дебри, должен сказать, чем отличается новая редакция, выходящая сегодня в нью-йоркском издательстве Franс-Tireur, от журнальной, опубликованной в четырех номерах «Вестника новой литературы», начиная с пятого, украшенного бравурной красной лентой Букеровского приза. Изменений в тексте немного: в рамках рутинного превращения в экзотику всего русского Энтони Троллоп стал Салтыковым-Щедриным, незабвенная Джейн Остин — Верой Пановой, кореянка Надя Ким — сибирячкой с густым несмываемым румянцем во всю щеку и т. д.
Плюс любимая писательская игра по ловле блох — тех орфографических ошибок, с которыми так и не справилась ни лучший редактор всех времен и народов Марьяна, ни чудная пожилая дама с абсолютной грамотностью, порекомендованная мне Мишей Шейнкером. Сложная ветвистая фраза, очевидно, обладает возможностью до последнего таить самые очевидные ошибки в тени стилистической усталости.
Но самое главное, «Момемуры» выходят тяжеловооруженные самым продвинутым аппаратом: два авторских предисловия, статья об истории написания романа, статья от комментатора имен, разные списки сокращений и — самое главное — роскошные, обширные комментарии. Их писали четыре разных человека, обладающие уникальным знанием о том, о чем, кроме них, сегодня уже почти никто ничего не знает, а если знает, не напишет — о К-2.
Надо ли говорить, что они были прототипами моих разных героев, или, по крайней мере, упоминались в тексте романа, почти всегда под придуманными никнеймами? Да и сама идея издать «Момемуры» с пространными комментариями, иконографией, иллюстрациями, даже DVD с музыкой, которую мы тогда слушали, и картинами, которые мы смотрели, также принадлежала тем героям романа, которые были моими друзьями до его написания и, конечно, после. (Хотя количество тех, кто обиделся на меня на всю жизнь, причем, имея на это множество оснований, поделом, как, скажем, Алекс Мальвино, таких тоже было немало.)
Алик Сидоров хотел выпустить десятитомное издание «Момемуров», чтобы роман превратился в игру: жизнь в подполье, полная неизведанных наслаждений, борьбы с КГБ, ощущения запойной свободы, которой больше не было, ну и кайф от творчества — поди, поищи такой.
Увы, даже наш Алик вынужден был подкорректировать замысел – не пошла ему перестройка впрок, не похудел, не побледнел, как-то обрюзг, разбух и давно уже согласился, что том будет один (самое большее — два), но с подробными комментами, фотками прототипов и серией приговских монстров из «Бестиария». Ведь именно он, на свои деньги, послал в Питер того самого лопуха *уевского, о котором упоминает Боря Останин в своей статье.
Но что говорить — нет уже нашего Алика, нет и Димы, то есть они есть там, в переливающемся перламутром тексте «Момемуров» (а я совсем не уверен, что перламутр лучший или даже подходящий материал для воспоминаний); но, к сожалению, данное издание будет без фотографий прототипов героев и их версий в «Бестиарии». Но и то немалое, что есть, стало возможно только благодаря Сереже Юрьенену, который взял на себя труд публикации сложнейшего текста.
Что осталось сказать? Я лучшую часть жизни прожил с героями «Момемуров», они научили меня почти всему, что я знаю, пока я, хитрый и хищный наблюдатель, исподволь следил за их жизнью. Благодаря им, я написал то, что написал. И сегодня кланяюсь им всем, даже тем, кто вынужден был взять на себя роли отрицательных персонажей или, точнее, героев с подмоченной репутацией. Но, конечно, главная благодарность им: Вите, Диме, Алику — синьору Кальвино, мистеру Прайхову, редактору журнала «Альфа и Омега». Если в моем тексте присутствует то, что некоторые остряки называют жизнью, то это только потому, что у меня дух замирал, пока я поднимался по винтовой лестнице очередной неповторимой, сделанной на заказ натуры – и восхищался открывшимся с перехода видом!
Поэтому я думаю, что мой роман о дружбе. То есть само слово какое-то мерзко-советское, хреновое, с запашком халтурных переводов по подстрочникам и дешевой гостиницы на трудовой окраине, но мы были нужны и интересны друг другу, и, это, конечно, спасало. И то, что этот хер с горы Ральф Олсборн позвонил-таки из таксофона в вестибюле филармонического общества Вико Кальвино и договорился о встрече, а потом понял, с каким редкоземельным материалом столкнулся, за это ему можно, думаю, простить и ходульность, и гонор, и дурацкий апломб. Не разминуться со своей (так называемой) судьбой — разве есть большее везение?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Теперь о свалившемся на голову кладе. Смело делите его пополам. Одна половина для меня, другая для тех бедных и несчастных, кому дар небес дороже: считайте, что имеете официальное разрешение на создание еще одного русского издательства, типографии, журнала и книжного магазина — непроторенных путей не бывает, поэтому я вкладываю свои деньги именно в это заведомо убыточное и бесполезное предприятие. Пусть кормятся, пока есть чем. Возьмите человека поумнее и попредставительнее (если это можно совместить), и пусть порадеет на ниве отечественной словесности. Редактор и издатель в одном лице. Все должен делать один. Я не хочу иметь к этому никакого касательства. Дураков и политиков не печатать. Узкий круг, небольшие тиражи, обыкновенное благотворительное издательство для приличных, не лишенных таланта авторов.
Если со мной что случится, берите и вторую часть. А пока суд да дело, приобретите для меня какое-нибудь пристанище на берегу Женевского озера, пожалуйста, без помпезности: кабинет, гимнастический зал, спальня на втором этаже. Тысячи раз я видел это во сне, знаете, когда подкатывает к горлу пузырек пустоты, поздний вечер, мой двойник клюет носом над книгой, сидя в кресле, затем слышит какой-то звук, книгу переплетом вверх на ручку кресла, пара шагов по ковру, рука открывает окно. Сиреневые сумерки, мятно проступает сквозь туман вытянутое тело аллеи, ритмично качаются островерхие купы, отвечая на импровизацию ветра, несколько сосен нетрезво помахивают ветвями, с наивным шелестом (с акцентом на начало и конец) трутся листья, будто с изнанки их целуют какие-то ласковые ангелы. Затем какая-то перестановка в пространстве, лужайка меняется местами с беседкой, за две акации взгляд отдает раздвоенную спину молодого дубка, тени сгущаются до чернильных пятен, и с осторожным шорохом песка, вжимаемого каблуком, нарастают шаги из глубины сходящей на нет аллеи из можжевеловых кустов и каштанов. В широкополой шляпе, в свободном пыльнике, не торопясь, нога за ногу, кто-то появляется из негатива светло-фиолетовых сумерек, задевая прутиком по верху недовольных кустов, двигаясь прямо, но вырастая в глазах скачками (будто плохо размешан проявитель), выныривает из-за поворота — вы видите, чей-то близнец идет по аллее, бормоча под нос, прихрамывая. Рука ощущает ребристые края рамы, воздух кажется слишком терпким и душным (хвойно-можжевеловый настой), хочется малодушно отрокироваться, поменяться с ним местами (он ко мне или я к нему); пока не становится ясно, что это игра света и тени, сумерки сгустились, пахнет зеленью, дорожки почти не видно, очертания идущего все более стираются, как бы тонут заштрихованные вечерним воздухом и увиливающей из-под ног тенью от фонаря над наружной дверью.
И в тот миг, когда вам наконец приходит на ум спуститься и указать путнику дорогу, тот, кто шел по аллее, теряется из вида, выпадая из рамки волшебного фонаря. Перегнитесь через подоконник. Посмотрите внимательней. Сумерки со светло-фиолетовой подпалиной. Ни души. Округлость очертаний. Опять один. Ночь.
КОНЕЦ
Ветер дул, посвистывая в пустотах, наполняя объемные легкие многоквартирного дома, гуляя по неведомым переходам и коридорам, и завывал сквозь ноздри розетки. Поднести к ней ладонь — холодит в две дырочки. Кажется, задует еще сильней, заскрипят рамы, зазвенят стекла, отклеится переплет и полетят из какой-то черной дыры в потолке рукописные страницы, составившие карточный домик. Завертятся в вихре сентябрьской непогоды аксининская гравюра с планетами, шляпами, механизмами и брейгелевской толпой в углу, странная фотография с забытыми на белом подоконнике медной трубой, лампочкой, заполненной водой наполовину, пучком иголок и обгорелых спичек, положенных крест накрест. Фотография от порыва ветра подмигнет Ходасевичу с шахматами на плече, прищуренному обэриуту и увеличенному плану С.-Петербурга с ближайшими окрестностями из приложения к суворинскому справочнику «Весь Петербург», всплеснувшему свободными от кнопок (сквозные дырочки проколов в углах) крыльями. Последнее, что могло упасть, осыпавшись чахлой листвой со стен, так это маленькая открытка с изображением вспоротого терракотового мешка с грудой серебряных форинтов в месте хищного разрыва.
Но, лязгнув дверями, лифт отвлек внимание, и пока он скользит по шахте, поневоле прислушаемся к сухому звуку шагов за дверью, провожая взглядом взметнувшиеся раздвоенные фалды занавесок, что на мгновение впустили в комнату чахоточный свет бледной луны.
Ночь. Ветер, крепчая (хоть вроде некуда), дует с моря. Из-за затора в горле реки, забитого дифтеритными льдистыми пленками, началось наводнение. Вода прибывает, буря крутит и вертит за окном, вот так вот играя шторами, словно специально, чтобы можно было на миг скорее угадать, чем увидеть того, кто в беспокойной бессоннице вертится, прислушиваясь к звуку лифта и шагам за стеной, на притаившейся в углу постели. Но — что нам скрывать — теперь читатель знает, кто это не спит, вертится, ищет блаженную выемку для сна, в которую бы стекла для лелеемого забытья не находящая себе места душа.
На часах — последняя четверть двадцатого века. За окном — Маркизова Лужа. Крупные ямбические волны ходят по реке, растекаются по плоской щеке пейзажа, выходя за пределы набережных, и поднимаются вверх. Что, что тревожит притаившегося на окраине бывшей столицы писателя, который прислушивается к дробному звуку будильника и прихотливому ритму одиночества пустой квартиры?
Конечно, можно предположить, что он предвидит приближение рокового события, угадывая его по приметам и перекличке голосов. Однако, может быть, это художественное волнение, и вот он сейчас сорвется босиком с постели, прошлепает голыми ступнями по холодному линолеуму, присядет в одном белье на краешек стула — и пойдет, пойдет писать губерния в творческом запале! Чем плоха горячка вдохновения в строгой раме белого листа? Пьет воспаленная черная кровь пера прозрачную ледяную воду бумажного забвения, будто обматывают холодные мокрые простыни больную вспотевшую душу для снятия сладкого жара. Что может быть прекрасней начала — когда еще ничего толком не написано, зато задумано много; будущее — естественный союзник счастья — впереди, и его надо только воплотить, можно даже прямо сейчас, в столь подходящем антураже извечного ощущения тепла и защищенности, тонкого привкуса домашнего уюта.
И тут раздается звонок. Только без паники. Без холодного или горячего литературного пота. Мало ли кто может позвонить в писательскую квартиру на рассвете, который выкрасил белой кистью воздух, прогрунтовал холст дня, высушил тротуары и набережные, разогнал последних прохожих утренним холодком. Никаких мыслей об аресте, так, почему-то упавшая душа. Несколько шагов по инерции, неся с собой еще нерастаявший контур сна. И поневоле — отнюдь не на прощание, затягивает воронкой взгляда штриховой очерк косо висящей на стене карты, овальное зеркало, двустворчатый иконостас: из бумажных флагов, игральных карт и выгоревших газет; серебряный фруктовый нож и яблочный огрызок на подоконнике, а чуть выше бело-гипсовую рублевскую Троицу. И, споткнувшись о тряпку, последний шаг перед дверью.
Зачем-то торопясь, рука откручивает замок, скидывает кандальную цепочку не с первого рывка, а с каким-то сомнамбулическим тремоло. Хотя тут-то, а почему нет, он угадывает по напряженной тишине и затаенному дыханию, что не один человек притаился за обитой дерматином дверью, а целая толпа непрошеных теней. Но дверь уже распахнута, и, вместе с ринувшимся в проем светом, в жизнь входит новая, пока еще идущая на цыпочках эпоха.
КОММЕНТАРИИ
© Н. Климонтович, комментарий
© Б. Останин, комментарий
© М. Успенский, комментарий
© М. Шейнкер, комментарий
«Момемуры» Михаила Берга – уникальное свидетельство об уникальном мире «второй культуры» – острове психологической и творческой свободы в океане политической несвободы – ленинградском и московском андеграунде 70-80-х годов (или «К-2», если воспользоваться обозначением автора). Роман М.Берга исторически и хронологически принадлежит исследуемому периоду, но создан в тот момент, когда «вторая культура», как, впрочем, и вся советская культура, в том числе в ее диссидентском, нонконформистском изводе, переживала кризис. И, не случись резкого поворота руля, многие биографии, в том числе тех, кто поменяли подполье на всемирную славу (или, напротив, на обескураживающую пустоту), сложились бы, скорее всего, иначе.