Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио)
Избранное (Дорога. Крысы. Пять часов с Марио) читать книгу онлайн
В 1950 году Мигель Делибес, испанский писатель, написал "Дорогу". Если вырвать эту книгу из общественного и литературного контекста, она покажется немудреным и чарующим рассказом о детях и детстве, о первых впечатлениях бытия. В ней воссоздан мир безоблачный и безмятежный, тем более безмятежный, что увиден он глазами ребенка.
Романический мир "Крыс" куда суровее, мрачнее, страшнее. Деревня, в которой живут мальчик Нини и дядя Крысолов, временами кажется одним из кругов Дантова ада. Землянка дяди на самом деле скорее пещера. Проезжая по дорогам Испании, видишь целые селения таких пещер. Они похожи на убежища первобытных людей.
Откуда эта вековая отсталость, невежество, жестокость?
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
XVIII
Сын человеческий! вот, Я возьму у тебя язвою утеху очей твоих; но ты не сетуй и не плачь, и слезы да не выступают у тебя. Вздыхай в безмолвии, плача по умершим не совершай; но обвязывай себя повязкою, и обувай ноги твои в обувь твою, и бороды не закрывай, и хлеба от чужих не ешь [75]… я не считаю себя пророком, Марио, но, когда умерла твоя мать, я видела, что ты держишься очень спокойно, как будто ничего не произошло, и я поняла, что это гордыня не дает тебе покоя. А эта идиотка Эстер туда же еще: «Твой муж переносит горе с большим достоинством», — это как посмотреть; и если бы мне предоставили выбирать между Эстер и Энкарной, Энкарной и Эстер, я не выбрала бы ни ту ни другую, так и знай: ведь обе они, каждая по-своему, всю жизнь только тем и занимались, что подбивали тебя на всякие дурные дела. «Переносит горе с достоинством», — как тебе это нравится? Вам всегда нужно все поставить с ног на голову. Ну, а когда ты плакал, читая газету, — это что такое? Хорошо, допустим — тогда ты был болен, но пари держу на что хочешь, что, если бы ты запел в тот день, когда умерла твоя мать, Эстер и это всецело одобрила бы, уж она нашла бы, что сказать в твое оправдание, — пари держу на что хочешь. Она совсем как Луис: «Нервный срыв. Депрессия», — смешно слушать; когда врачи не знают, что сказать, они все сваливают на нервы — это ведь очень удобно. Или еще почище — ты через два дня снял траур, потому что тебе грустно смотреть на свои ноги — ну полюбуйтесь на него! — и Эстер еще толковала, что понимает тебя, что с этой глупой рутиной надо покончить. Еще бы тебе было не грустно смотреть на свои ноги! — вот было бы здорово! — ведь траур для того и существует, скандалист, а ты что думал? Он существует для того, чтобы напоминать тебе, что ты должен быть грустным, что, если ты запоешь, ты должен замолчать, если начнешь аплодировать, должен успокоиться и сдерживать свои порывы; я помню, когда умерла мама, дядя Эдуардо пошел на футбольный матч и сидел там как каменный, даже на голы не реагировал, так и знай, это даже привлекало внимание, но, когда его спрашивали: «А ты почему не аплодируешь, Эдуардо?» — он показывал черный галстук, и друзья прекрасно его понимали — а ты как думал? — «Эдуардо не может аплодировать, потому что он в трауре», — говорили они, и все с ним соглашались, вот как, для этого траур и существует, сумасброд ты этакий, для этого и для того, чтобы видели окружающие, чтобы окружающие с одного взгляда могли понять, что в твоей семье произошло большое несчастье, — понимаешь? — и я теперь даже креп надену, я не хочу сказать, что это мне идет, пойми меня правильно, черное на черном выглядит жутко, но надо соблюдать приличия. Для тебя, ясное дело, эти законы не существуют, и не только для тебя, но, уж конечно, и для твоего сынка, этого бездельника, и теперь тебе приходится пожинать то, что ты посеял, это вполне естественно; всякому понятно, что дети подхватывают то, что слышат дома, и до чего мне было стыдно за него вчера! Но здесь моя совесть чиста, Марио, ведь когда умерла твоя мать — я это помню так, как будто это было вчера, — я тебе проходу не давала, не отставала от тебя: «Плачь, плачь, потом это скажется и будет хуже, ну поплачь же», — а ты молчал, будто это к тебе не относится, а потом вдруг подскочил: «Обычай велит?» — очень мило, я прямо остолбенела, честное слово, у меня ведь были самые лучшие намерения, клянусь тебе, я советовала тебе поплакать по той же разумной причине, по которой детей нельзя купать после еды, а тебе кажется, что я чудачка и странная женщина. Когда у человека умирает мать, плакать вполне естественно, ведь ты видел меня, и это не пустые слова: меня ничто не могло утешить — господи, что за ужасное было время! — а ты ноль внимания, похлопывал меня по спине, целовал ни с того ни с сего; ты выбрал самый легкий путь, ты даже не спал со мной, а Вален говорит, что в несчастье это большое утешение, а я вот ничего этого не знаю, — такой наивной и несведущей женщины, как я, на всем свете не сыщешь, я и сама понимаю, что выгляжу дурочкой. У тебя прямо талант все делать не вовремя, дорогой, седина тебе в бороду, а бес — в ребро; ну представь, я сейчас разденусь — живот дряблый, спина жирная, — хороша картина! Нет, милый, у меня нет ни малейшего желания, и если тебе это нравилось, так надо было просить об этом вовремя; хоть и нескромно так говорить, но у меня была великолепная фигура, может быть, грудь чуть великовата, но я и теперь не жалуюсь, пойми меня правильно; если верить Элисео Сан-Хуану, так я прямо Венера, вот как, но я уже не в том возрасте, чтобы выставлять себя напоказ, да к тому же и настроение не то. Всему свое время, Марио, вместо того чтобы повернуться на другой бок и сказать: «Спокойной ночи», — ты и представить себе не можешь, как унизительно это было для меня! — ты бы лучше тогда попросил меня об этом, и нам обоим было бы хорошо. Это вроде как с заключенными, — в тебе сидит дух противоречия, дружок ты мой милый, а я так рассуждаю: если ты хочешь сделать что-то для ближнего, так ведь бедных на свете хоть отбавляй, и не требуется много ловкости, чтобы обойти «Каритас», я так и поступаю; ведь как ты там «Каритас» не защищай, но они только того и добились, что лишили нас непосредственного общения с бедняками и не дают им молиться перед внесением нашей лепты, а раньше, я помню, когда мы с мамой ходили к бедным, они молились от всей души и целовали руку, подававшую им помощь. Хороши теперь стали эти бедняки, полюбуйся-ка на них — сплошь бунтари! И знаешь, что я тебе еще скажу? Разве ты не ругался из-за полоумных, что сидят в сумасшедшем доме? — ведь такое только ты можешь выдумать: они, видите ли, живут в чудовищных условиях, и это позор для нашего города, мне просто стыдно было по воскресеньям брать в руки «Эль Коррео». Ну в своем ли ты уме, Марио? Наверно, я не должна тебе это говорить, но Хосечу Прадос, если хочешь знать, однажды помирал со смеху в Клубе и говорил, что ты сам хочешь туда попасть, — он хотел сказать, что у тебя не все дома, понимаешь? Но Хосечу ошибался, для вас ведь главное в жизни — никому не давать покоя, вот вам и пришло в голову просадить уйму денег на новый сумасшедший дом; это идиотство, пойми, Марио, неужели тебе не ясно, что это — мотовство, бессмысленная трата; по-твоему, осел ты этакий, эти несчастные понимают, новое у них здание или старое, холодно им или тепло? Ведь если они сидят в сумасшедшем доме, значит, они сумасшедшие, а раз они сумасшедшие, значит, они ничего не понимают, не соображают и не чувствуют, а воображают себя Наполеоном или самим господом богом и очень счастливы, вот и все. И хотя ты с этим и не согласишься, Марио, но скажи мне, чего тебе еще надо? — зачем тратить деньги на этих несчастных людей? — ведь они даже и спасибо тебе не скажут. Да, я знаю, что Эстер была на твоей стороне, и вся твоя компания тоже, будь она неладна — нет, видите ли, ничего благороднее, как давать тем, кто не просит, — но зачем же ухлопывать деньги на тех, у кого все есть? — ведь им же, Марио, достаточно вообразить, будто они что-то имеют, а это все равно как если бы они и в самом деле ни в чем не нуждались; и если ты построишь для них новую ванную, зал для игр или разобьешь сад, то — поди знай — может быть, они все вообразят как раз наоборот, ведь понять их невозможно… Ты не думай, пожалуйста, что я не сочувствую их несчастью, но у меня, слава богу, голова в порядке, и я согласна с Армандо, что стремиться взять на себя всю скорбь мира — это самое обыкновенное тщеславие. Как подумаешь, дорогой, так именно тщеславие тебя и погубило — ты сам сто раз признавался в этом, — ведь, когда ты писал все эти вещи, или покупал «Карлитос», или позволял фотографировать нас на Гран Виа, или помогал заключенным, ты заботился не о ближнем, а о себе, а потом еще начинал ломать себе голову, правильно ли ты поступаешь, и, по сути дела, это самый настоящий эгоизм, я всегда это утверждала. Ведь если тебе было так приятно доставить удовольствие своему ближнему, то почему ты не доставил его Солорсано, когда он хотел ввести тебя в Совет? Ну почему, скажи, пожалуйста? После твоей стычки с Хосечу Прадосом, дружок, после твоих подрывных статей в «Эль Коррео», после того, как на тебя завели дело, после событий с твоим отцом и братом — ну, это еще куда ни шло: я полагаю, Фито Солорсано благороднее поступить не мог, — он бросал тебе веревку: «Держись, хватайся за нее, поставим крест и начнем сначала». А если тебе этого мало, то ведь ты слышал, что говорила Валентина: «Войти в аюнтамиенто по культурной части — это значит войти в широкие ворота». Но, хотя это сущая правда, ты — ни в какую, осел ты этакий: «плата за молчание», — вечно одна и та же песня. И если даже поверить, что Фито Солорсано не пригласил тебя сесть — в чем я сомневаюсь, — или если он закурил, не предложив тебе сигарету, так что за беда? Он был готов прийти к соглашению, это совершенно ясно, и я не знаю, чего ты так разозлился, когда увидел свое имя в списке, а я — я даже не осмелилась сказать тебе тогда, — я просто мечтала об этом — уж теперь признаюсь, — и притом это было так внезапно, и такими громадными буквами! Господи боже мой! Ведь сам Висенте говорил: «Я никогда не видел Марио таким сердитым, он вел себя так, словно в него вонзили пару бандерилий», — и ведь дело того не стоило, а ты все свое: «Пусть сперва спросят у меня», — но скажи ты мне бога ради — неужели, чтобы сделать человеку добро, надо спрашивать у него разрешения? И если бы еще от тебя что-то требовалось, ну ладно, но ведь это же так почетно: уж как ты там ни крути, это большая честь; ну а если бы тебе сказали об этом заранее, а? — воображаю, чтó бы ты наговорил, — это все твое гнусное тщеславие, и меня не удивляет, что Фито не пригласил тебя сесть и не предложил тебе сигарету, — правильно сделал! — я еще удивляюсь, как это он не дал тебе пинка, ты его вполне заслужил, дружок, будем называть вещи своими именами. А ты еще говорил, что держал себя твердо, но вежливо — могу себе представить! — судя по тому, в каком состоянии ты вышел из дому, я в этом сильно сомневаюсь, уж не сердись на меня, а кроме всего прочего, он же сказал тебе — а ведь он никому не обязан отчетом, — что если ты не научился справляться с этим делом, то у тебя будет время, когда тебя изберут, а раньше тебя избрать было не за что, лучше обойтись с тобой было невозможно, как я полагаю. И если ты считаешь, что разговаривал с ним вежливо — могу себе представить! — ты ведь любишь только беспроигрышные лотереи, — тогда я, честное слово, уж и не знаю, что такое вежливость. А ты еще говорил, что он не подал тебе руки, — как же, дожидайся! Я бы на его месте без дальних разговоров упрятала тебя в тюрьму, так ты и знай — другого такого грубияна, как ты, на всем свете не сыщешь, — а кроме того, в приемной ты сцепился с делегатом и Ойарсуном; стоило тебя послушать! — твое имя, видите ли, должно быть незапятнанным, оно не для кандидата в аюптамиенто, и еще бог знает какую околесицу ты нес, — не понимаю, как это они еще могли с тобой разговаривать; а хуже всего то, что ты орал, что все предрешено заранее, что Ойарсуна, аптекаря Арронде и Агустина Вегу изберут единогласно — тебе случайно удалось угадать, — и, откровенно говоря, больше всего меня удивляет и огорчает, что ты не получил ни одного голоса, мне это кажется очень странным, так и знай, ведь сам Фильгейра, который тогда был членом Совета, сказал мне накануне — прямо так и сказал, честное слово: «Завтра я голосую за вашего мужа», — уж не знаю, раздумал он потом или еще что, непонятно. Но тебе не о чем было беспокоиться, ты же ни о чем и не знал; я изо всех сил старалась держать язык за зубами, и у тебя не было причин так сердиться, подумай только: целый месяц я не могла слова тебе сказать — вот до чего дошло! — ты всегда такой, и то же самое было из-за Энкарны. Если тебе противно смотреть, как она ест, и ты почти с ней не разговаривал, не обращал на нее внимания — и меня это вовсе не удивляет, потому что твоя невестка может похвалиться чем угодно, только не умением поддерживать разговор, — то чего ради ты приглашал ее? Пойми ты, Марио, страдать твоя невестка страдала, я ничего не говорю, но так или иначе, дружок, мы были уже сыты Энкарной по горло. И нельзя сказать, что Энкарна дешево нам обходится, Марио, — твоя невестка ест за троих, и все никак не насытится, а как она набрасывается на фрукты! — вот обжора-то, дружок! — да при такой-то дороговизне! — а уж о рыбных блюдах лучше и не говорить, прямо разорение: представь себе, хоть рыба и подешевела, только ест Энкарна слишком много, а чтобы это было незаметно, она подкладывает кости детям, а этого я не выношу, я просто выхожу из себя, даю тебе слово. И потом у нее вообще много странностей, — она запирается в ванной и там читает, потому что ей мешают дети, и они, видите ли, должны молчать, а ведь дети есть дети, это всякий должен понимать, и если ты их не любишь, так скатертью дорога, никто тебя не звал, как я говорю. И не то что я ревную, Марио, ты меня знаешь, и тебе отлично известно, что никогда я ревнивой не была, но, хотя сейчас она уже угомонилась, все равно — всегда неприятно жить с бабой, которая хотела увести твоего мужа, дорогой, ведь после истории с Эльвиро Энкарна бегала за тобой, и никто меня в этом не переубедит. И когда ты проходил по конкурсу, она присутствовала при голосовании, ну что она понимает в этих делах? — просто она любит всюду совать свой нос, а потом вы еще отправились праздновать, ты уж лучше помолчал бы об этом, — интересно знать, что вы делали ночью, и мне-то, видит бог, это безразлично, но представь себе, что будет, если об этом узнают дети, и, кроме того, ты не должен был этого делать, чтя память Эльвиро: хорош ли он был, плох ли, но, в конце концов, это твой брат. Если бы у тебя была хоть капля уважения ко мне, Марио, ты никогда не привел бы в дом эту женщину — она страшная грубиянка, и я уж не знаю, из хорошей она семьи или нет, но у нее манеры торговки, дружок, так и знай, это прямо мужик в юбке, — надо было видеть ее с твоим отцом на руках: она таскала его туда-сюда, вот непоседа-то! — а какой там стоял запах! — я ведь была уже на третьем месяце и вспоминаю это как кошмар. И, пожалуйста, не думай, что Энкарна делала это по доброте, — ну да, как же! — по доброте! — это чтобы ты ее видел, дружок! — чтобы покорить тебя! — а еще для того, чтобы подчеркнуть, что я там не нужна. Нет, Марио, нет, если я терплю ее здесь, то из чувства долга, она мне совсем не нравится, если хочешь знать; и не говори мне, что она помогает на кухне, мне это не нужно, это даже хуже для меня; откровенно говоря, она все переворачивает вверх дном, и потом не знаешь, что где, и к тому же за ней все время нужен глаз да глаз — ей что соль, что петрушка, — словом, без нее я управилась бы куда быстрее. Это первое, а второе: если выложить песету за песетой те деньги, которые уходят на Энкарну, то у нас завтра же был бы «шестьсот шесть», Марио, — да что я говорю! — «тысяча пятьсот», а может быть, и еще что получше.