Чары. Избранная проза
Чары. Избранная проза читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Признаться, я не располагаю достоверными сведениями о том, когда появился этот подвал с окнами на уровне ног и в какую из исторических эпох — при молодом русском капитализме или значительно позже, во времена нового строя, — был заселен жильцами. Но, судя по всему, ни архитектор, ни заказчик и представить себе не могли, что в подвале будут жить люди. Теперь уже трудно установить, в чем заключался их первоначальный замысел, и мы вправе позволить себе лишь самую робкую догадку по поводу того, что здесь некогда помещались… ну, скажем, потайные склады, секретные кладовые, чуланы, хотя разгоряченное воображение подсказывает и несколько иную версию: казематы! Эти вросшие в землю комнатенки с низкими потолками и покрытыми плесенью стенами вполне годятся для заточения узников, и если обить железом двери, повесить на них пудовые замки, поставить часовых с ружьями — сходство было бы полным. Тюремные казематы, и все тут! Для полноты картины можно добавить, что осенью в окна летит грязь из-под колес проезжающих мимо телег и фургонов с хлебом, запряженных битюгами, полуторок и легковых машин послевоенной марки «Победа», а летом заносит в форточки грозди тополиного пуха. Забранные решетками оконные ямы зимой заваливает снегом, а по весне заливает мутной талой водой, в которой плавают дохлые крысы.
Другие!
Между тем описанный нами подвал вовсе не был местом заточения узников, и жили в нем такие же люди, как и на верхних этажах. Топили печи, сушили белье и прочее, прочее. Словом, самые обычные люди, вовсе даже и не считавшие свою жизнь заточением и наказанием. Напротив, они гордились, что живут в центре, рядом с Садовым кольцом, правительственными зданиями, вокзалами, торговыми рядами, и ходят по главным — самым просторным и чистым — улицам города. Именно не в подвале, а в центре — экзистенциальное чувство, знакомое лишь тем, кто пережил тридцатые, сороковые и пятидесятые годы. Лишь тем, кто пережил, приобщился к их экзистенции, приобрел неповторимый опыт. Уникальный для мировой истории, которая никогда не развивалась таким странным образом, чтобы этот опыт возник, появился, обозначился в жизни людей. Всякое бывало, но такого в истории еще не было, и вот, пожалуйста — есть, попался, голубчик, словно сазан на удочку. И я один из тех счастливчиков, кто дернул за удочку, подсек, вытащил на берег и схватил за жабры трепещущую, скользкую, жадно раскрывающую рот рыбину.
Иными словами, мне довелось, я испытал, я пережил — если не тридцатые и сороковые, то пятидесятые. Поэтому с пятидесятыми годами, обшитым полусгнившими досками домом и похожим на каземат подвалом и связаны мои фантастические воспоминания о будущем и мечты о прошлом. Воспоминания тем более радостные, а мечты тем более печальные, что от переулка почти ничего не осталось и дома-то больше нет. Дом снесли, сравняли с землей все, что было над ней и под ней. А раз так, то и расспрашивать мне было некого, некому было задавать невразумительные вопросы и не перед кем приподнимать шляпу, оправдываясь за свой визит: все некогда жившие там люди либо поумирали, либо разъехались, а живущие теперь в новых домах — что у них спросишь! Лишь два-три чудом сохранившихся старожила открывали мне дверь, скрипя тугими замками и позванивая проржавевшими цепочками. Они испытующе, недоверчиво вглядывались в мое лицо, выслушивали мои сбивчивые объяснения и, не пуская меня дальше порога, хмуро отвечали на вопросы: да, подвальный этаж с окнами на уровне ног… да, жили какие-то люди, и среди них эти самые… как же их… «Павловы?» — подсказывал я, и во мне тяжело и глухо ударяло сердце.
Тяжело и глухо — ватными, обморочными, тупыми ударами, и это объяснялось тем, что в подвале некогда жили бабушка и дедушка, только не эти, а другие, как называли их в семье. Признаться, я долго не понимал, почему же их так называют и в чем заключается их отличие от этих. Не понимал до той поры, пока мать, усадив меня рядом и прижав к груди мою голову, мне не растолковала, что другая бабушка и другой дедушка приходятся матерью и отцом моему отцу, а эта бабушка и этот дедушка — ее собственные мать и отец.
— Видишь ли, сыночек, у твоего папы тоже есть папа и мама и у твоей мамы — тоже. Вот и получается, что мама мамы — твоя первая бабушка, а мама папы — вторая.
Так сказала мне мать, и ее слова вызвали новую путаницу в моих мыслях, озадачили меня и заставили с обидчивым недоумением уточнить:
— Значит, мама мамы — первая, а мама папы — вторая?
Мой вопрос скрывал явное намерение обозначить, какая бабушка выше по рангу. Мать терпеливо и снисходительно улыбнулась, взлохмачивая, ероша мне волосы и тем самым стараясь одновременно и вразумить меня, и лишний раз приласкать.
— Не важно, кто первый и кто второй, а важно, что у тебя две бабушки и два дедушки. Вот и все. Понял? Повтори.
— Не важно, кто первый, а важно, что две.
— Повтори еще раз.
— Не важно, кто первый, а важно…
— Еще раз.
— Не важно, кто первый.
— Вот! На этом поставим точку. Теперь я вижу, что понял.
К другим я ездил
После слов матери я слегка успокоился, хотя неразрешенный вопрос о первенстве продолжал меня смутно тревожить, навевая потребность в недоуменных уточнениях: а все-таки кто же? Кто второй, а кто первый? В конце концов, я обрел для себя устойчивую опору в том, что с этими бабушкой и дедушкой я жил, жил на Малой Молчановке, в одном доме, в одной квартире, а к другим — ездил. Именно ездил, ездил — в том-то вся и разница! Ездил вместе с отцом, который брал меня с собой по воскресеньям и по праздникам. Брал, и это считалось поездкой в гости, хотя до конца не приравнивалось к ней, поскольку другие бабушка и дедушка все-таки оставались родственниками, близкими, а для того, чтобы ездить к ним в гости, они должны были бы немного отстраниться, стать отчасти чужими. И все-таки несмотря на это я соглашался признать нашу поездку гостевой хотя бы потому, что близкие-то они близкие, наши родственники, но к ним приходилось ехать очень далеко: сначала на маленьком желто-красном пропыленном автобусе довоенной модели (у кондуктора на груди — сумка с деньгами и билетные ленты). Он останавливался на улице Воровского, напротив Гнесиных (так мы называли музыкальную школу, из приоткрытых окон которой весной и летом доносились пение, звуки скрипки, рояля и трубы). Затем мы пересаживались на троллейбус «Б», отличавшийся той неповторимой особенностью, что буквенное обозначение маршрута бывало и черным, и красным. Черное — значит, длинный маршрут, красное — короткий. Нам же подходил только длинный, и я всегда издали высматривал, какое покажется «Б» — красное или черное. Это было очень важно — какое: настолько важно, что на тот момент, пока я с пристальным, завороженным вниманием всматривался в даль, для меня в этом заключался некий смысл моего существования. Ну какое же — ну… ну!..
Красное «Б» представлялось мне не просто буквенным обозначением другого маршрута, а чем-то бесконечно чужим, враждебным, далеким от моих ожиданий, — далеким настолько, что с его приближением на меня надвигалось глухое отчаяние, и я чуть ли не плакал от обиды и разочарования. «Красный. Не наш», — произносил я, с обреченной благонамеренностью вздыхая, хмурясь, засовывая руки глубоко в карманы и мерно — тяжелой и твердой поступью приговоренного — вышагивая вокруг троллейбусной остановки. При этом мне было совершенно ясно, что мое существование не имеет никакого смысла, и я чувствовал шершавое прикосновение ноздреватого, пористого вещества, той самой пемзы.
Когда же над передним окном приближавшегося троллейбуса вместо тревожного красного смутно обозначался черный цвет, я восторженно кричал отцу: «Наш!» — и, не давая выйти пассажирам, бросался на приступ, вламывался в открывшуюся, сомкнувшуюся гармошкой дверь. Причина такого неудержимого натиска, такого буйного восторга конечно же, заключалась не в том, что мы дождались наконец, троллейбуса на котором могли благополучно добраться до Колхозной площади, а в том, что этот троллейбус с черным «Б» над передним стеклом действительно был моим, невыразимо совпадавшим со мною и узнаваемым так же, как я узнавал самого себя в зеркале, случайно и неожиданно оказавшемся перед глазами. Вот, кажется, мелькнуло что-то знакомое, что-то странно напоминающее… батюшки, да это же я! Точно так же и в приближавшемся троллейбусе я словно угадывал свои черты, выражение глаз, неуловимую вытянутость лица и округлость подбородка, а главное, в нем таилось нечто, чем я мог жить. Приближение черного «Б» позволяло мне забыть о навязчивом прикосновении и вместо болезненного сознания, что я есть, что я живу, что я существую, на минуту — блаженную минуту штурма задней двери — предаться жизни, существованию, бытию.