Актовый зал. Выходные данные
Актовый зал. Выходные данные читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Фортепьянный братец — это вам не деревянное ухо.
Все чуть не визжали от восторга, у Квази даже возникла блестящая идея переложить слова «фортепьянный братец — это вам не деревянное ухо» на музыку, и они продолжали веселиться до тех пор, пока проводник не попросил их вести себя потише. Они еще немного посмеялись, и Роберт спросил, рассказывал ли он, как под страхом смерти пел песни собственного сочинения?
— Мне рассказывал, — кивнул Трулезанд, — но валяй, повтори. История вполне годится, хоть и про плен, но все равно веселая.
— Да, про плен, но скорее уж про меня, законченного дурака, а потому наверняка вам понравится. Вот, значит, был я в то время дурак дураком и жуть как боялся русских. Они нас, правда, пока не сожрали, но явно вот-вот собирались это сделать. Война еще не кончилась, у них, видно, времени все не находилось. Дело было в апреле сорок пятого. Мы строили блиндажи для зенитного батальона, а зенитчиками там были женщины. Когда утром они выводили нас из лагеря, то всегда заставляли петь. А команду подавали: «Гали-гало!», песню мы им пели с «хали-хало!», но они «х» не выговаривали. Так вот, как-то утром копаем мы землю, и подходит к нам одна из них, метров эдак двух роста. Винтовка ее походила на итальянский карабинчик, хотя и была настоящей прусской винтовкой, просто она казалась маленькой, уж очень сама зенитчица была велика. Можете теперь себе представить, какой у нее был рост. Поглядела, поглядела она на нас, потом этаким миленьким движением, согнув палец, поманила, и как раз меня. Я было сделал вид, что не замечаю, но другие меня стали подталкивать, рады, конечно, что не их зовут. Видели бы вы эту зенитчицу. Ну, плетусь я перед ней, а сам перебираю в уме все ужасы, какие могут меня ждать. И от всех мороз по коже подирает. Жутковато мне стало. Как я уже сказал, отъявленный был я идиот. А она велела мне лезть в блиндаж, который оказался кухней, надеть белый халат — вы бы все в него со мной вместе влезли — и чистить картошку. Вот уж чего я не умею, так это картошку чистить. Даже вареную, а уж тем более сырую. Но вот сижу я в блиндаже, напротив меня эта тетенька, карабин, зажатый ею между колен, выглядит теперь нормальным. При подобных обстоятельствах будешь и картошку чистить. Только я приступил к первой картофелине, зенитчица и говорит: «Давай, гали-гало!» Я посмотрел на нее недоверчиво, но она взмахнула винтовкой, точно тросточкой, я сразу все понял и спел ей песню с «хали-хало». «Эх, грошик, ты мой грошик!» называется. Как до «гали-гало» дошло, она радостно кивнула, и я спел всю песенку до конца. Хотел уже заняться картофелем, но моя дама опять свое: «Гали-гало, давай!» Я снова про грошик затянул, но она не пожелала. Понял я, что она другую просит. И спел «Карие глазенки». Может, вам и глупым покажется, что вот сижу я в блиндаже, напротив тетенька с карабином и сержантскими погонами, а я распеваю: «У девчонки моей карие глазенки». Зенитчице песня, видимо, нравилась, она прикладом отбивала такт по земляному полу, но я глянул на нее и обнаружил, что винтовка не поставлена на предохранитель. И, распевая «О дивный Вестервальд», я дважды запамятовал текст, все себя спрашивал, разрядила она винтовку или нет — «…и малый даже лучик до сердца достает». Я попытался, не закрывая рта, указать ей ножом на предохранитель, она как рассердится да как погрозит мне кулаком, а он пострашнее винтовки. Я ей песенку радистов спел, с идиотским текстом, но как дошел до слов: «И каждой девчонке твердит: дидадидит, дидадидит!», лицо ее повеселело; тогда я перешел на народные песни — у них ритмы поспокойнее. И верно, когда я затянул «Дикую розу» {56}, она винтовку на колени положила и медленно стала раскачиваться из стороны в сторону, а под «Розмари» ее лицо даже приняло кроткое выражение, как у самой обычной женщины. Но запас таких песенок у меня скоро иссяк, пришлось переходить на легкую музыку. Вальсы, оперетты, шлягеры — «Голубка моя» и «Красный фонарь на воротах горит». С ума сойти можно, я ору «На Реепербане ночью…», сержантша от удовольствия глаза закрыла, только погоны в такт прыгают, а я про себя мучительно думаю: что же еще спеть? Повторений она не терпела, я попытался еще разок, но она как застучит прикладом по доске: «Гали-гало, давай!», пришлось новую песню найти. Я уже спел «Ах, елочка, ах, елочка, зеленые иголочки» и «Птичка под моим окошком», но скоро выдохся, в моем багаже остались одни нацистские песни, их я вовсе не желал петь, но она и их из меня выжала. «Мы новый порядок построим», «Восточный ветер взвил знамена», но от «Песни Хорста Весселя» {57} я удержался, очень было опасно. Вот в таком-то бедственном положении я начал сам сочинять и музыку и текст. «О боже», пел я, что, вообще говоря, небезынтересно в том смысле, как быстро в подобном положении вспоминаешь господа бога. «О боже, милостивым будь!» — пел я на мелодию, какую иной раз воскресным утром передает радио. Но кухонная сержантша тотчас заметила разницу. Она так подозрительно глянула на меня, что я поспешно между двумя ариями пробормотал: «Оперр, оперр!» Тогда она кивнула и все-таки почуяла неладное, я ведь чепуху молол, перебрал все кухонные принадлежности — шумовка, кастрюля, ого-го-го — и закончил чем-то совсем бессмысленным вроде: «Фортепьянный братец — это вам не деревянное ухо», и мелодии тоже были не лучше. Сержантша совсем обозлилась, искусство мое ее больше не трогало, тут она обнаружила, что я все еще первую картофелину держу в руках, и я был изгнан. Ребята никак не хотели верить моей истории, но потом, когда, случалось, в бараке настроение падает, обязательно кто-нибудь найдется, как у Трулезанда на рожденье, и крикнет: «Эй, Роберт, спой-ка нам!» Остальные подхватывают хором: «Гали-гало, давай!»
— Но конечно, — сказал Квази Рик, который от всей души хохотал, — конечно, нельзя обо всей Красной Армии судить по кухонной сержантше.
— Не-ет, — ответил Роберт, а Трулезанд уточнил:
— Но конечно же, нельзя судить обо всей фашистской армии по Роберту Исвалю.
— Не-ет, — сказал Роберт, а Вера Бильферт добавила:
— Но конечно же, нельзя судить обо всем РКФ по Квази Рику.
— Не-ет, — сказал Роберт и нагнулся к Якобу, — ни в коем случае нельзя, ибо что такое, милый мой Якоб Фильтер, обер-лесничий для нас?
— Обер-лесничий — это вам не картонный нос, — ответил Якоб.
Только по приезде в Эйзенах они перестали поминать обер-лесничего, который вам не картонный нос, и фортепьянного братца, который вам не деревянное ухо.
А в Эйзенахе было действительно весело. Меньше было экскурсий и буклетов, которые не иначе как Старый Фриц сочинял, меньше тюрингских клецек. Но зато весело было глядеть, как серьезные пожилые музыканты восседали на концертных эстрадах, и от безудержных трубных звуков было весело, и от старинных деревянных инструментов, и от хора мальчиков в белых воротничках, и от «Крестьянской кантаты» {58}, и от полуразговорных и полупесенных диалогов и речитативов — тут сразу же невольно вставал в памяти случай с Робертом Исвалем в кухонном блиндаже, — и от полнозвучных тарелок в «Бранденбургском концерте», и от флейт, напоминавших о весне, и лете, и о первом сене, и от точно рассчитанного чередования светлого и мрачного, резкого и нежного, которое так же трудно описать, как и Южную Америку, и которое так же неведомо им, как она, и все же стало постижимее теперь и никогда, может, больше не покажется таким прекрасным, как в этот раз, и от скрипки, на которой Трулезанда чуть не обучили играть, и от однотипных поз концертных завсегдатаев, и от слушателей, что пальцем водят по своей партитуре, и от изысканного сочетания скромности и достоинства в поклоне дирижера, и от резких трелей гобоев, и от пуговок на спине девушки, сидящей перед тобой, и от пронизывающей, ошеломляющей тебя мысли: «Старина, а ведь ты слушаешь концерт Баха!», или «Да тебе это, кажется, нравится!», или «Теперь это уже всерьез».