Музей заброшенных секретов
Музей заброшенных секретов читать книгу онлайн
Оксана Забужко, поэт и прозаик — один из самых популярных современных украинских авторов. Ее известность давно вышла за границы Украины.
Роман «Музей заброшенных секретов» — украинский эпос, охватывающий целое столетие. Страна, расколотая между Польшей и Советским Союзом, пережившая голодомор, сталинские репрессии, войну, обрела наконец независимость. Но стала ли она действительно свободной? Иной взгляд на общую историю, способный шокировать, но необходимый, чтобы понять современную Украину.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В те минуты, над полуистлевшей книжкой, я ощутила прилив острого, обжигающего счастья — словно взмыла вверх на дельтаплане: я им гордилась. Не как отцом, нет, — для этого он был уже слишком далеко во времени, — а как человеком, которым могла бы восхищаться, если бы встретила сейчас. Бог знает, с каких пор мне не встречались такие люди (может, они и в самом деле все повымерли?!), и неудовлетворенная потребность в них — необязательно среди близкого окружения, я и на расстоянии согласна восхищаться, было бы чем! — эта потребность с годами все сильнее подсасывала изнутри, оборачиваясь чем-то вроде авитаминоза или сексуального голода, — а тут на меня будто живой водой плеснули: как же так, не замечая, бормотала я вслух, как же так могло случиться, — отложив книжку, бродила по комнате, будто пытаясь на ощупь отыскать потерянную вещь, и снова падала в кресло, невидящим взглядом — на ту же страницу, — мысль петляла, спотыкалась сама об себя, все не решаясь упереться в окончательно четкую формулировку: как же так могло случиться, что я ничего о нем не знаю — и уже никогда не узнаю, ничего не осталось, никаких свидетельств о его жизни — той, какой она была на самом деле: он не писал частных писем, не вел дневник, не оставил никаких слепков своего внутреннего «я», по которым я теперь могла бы взять след, — ничего, кроме случайной пометки на полях случайной книжки…
«Вот!!!»
С тех пор я верю оброненным мелочам — гораздо больше, чем готовым историям, которые кто-то для меня уже выпотрошил, зажарил, заправил и подал на стол. Я верю уцелевшим жестам и пометкам в книгах, запечатленным на любительских снимках случайным гримаскам и неправильно надгрызенным мундштукам: я — детектив Коломбо начала нового века (не смейся, пожалуйста!). Я знаю, что эти останки погибших цивилизаций — многих-многих погибших цивилизаций, когда-то существовавших под человеческими именами, — не врут. Если вообще есть способ что-либо понять о чужой жизни (тут со своей собственной попробуй разберись!), то только вот так («вот!!!»). Все остальное мы уже слышали, всем остальным мы уже накушались, спасибо…
Я ведусь на эти пустяшные разрозненные блестки, как сорока — на рассыпанные бусы. То есть буквально так же: подбираю их и несу к себе в гнездо. У меня уже целая коллекция собралась — мои собственные (неупорядоченные) записи в разных блокнотах (иногда на вложенных листочках, на концертных и фестивальных программках, на оборотах пресс-релизов, на каких-то иных попавшихся под руку ошметках…), выбракованные при монтаже (скрученные винтом) обрезки пленки, бог знает зачем хранимые с доэлектронных времен в коробке из-под компьютера, и в самом компьютере тоже, кстати, полный бардак: вот зачем мне, спрашивается, присланный когда-то (скверно отсканированный) рисунок умершей от лейкемии припятской девочки, которой, по убеждению не-убитых-горем родителей, было уготовано великое будущее в искусстве? (Трудно сказать, верно это или нет, — все детские рисунки интересны — на этом коричневый бегемотик стоит над синим, искругленным к горизонту озером, в чернобыльскую передачу рисунок не пошел, не вписался, я хотела выдержать максимально лаконичный стиль, жесткий и строгий, никакого размазывания слюней и соплей, и мама девочки на меня обиделась: я отнимала у нее свежеизобретенное оправдание ее жизни — роль матери трагически погибшего юного гения, а что реально могла предложить взамен — мертвого ребенка?.. Но даже если бы не мама, не мое чувство вины перед ней, думаю, у меня все равно не хватило бы духу стереть этот рисунок у себя в компьютере, и я его зачем-то берегу — так, будто надеюсь, что он когда-нибудь для чего-нибудь еще понадобится…) По сути, все мои отснятые сюжеты начинались и разрастались совсем не из «темы», как я каждый раз глубокомысленно преподношу это продюсеру и коллегам, а — неизменно — из какой-нибудь такой пустяковой зацепки, которая почему-то задерживала на себе внимание, дразнила и притягивала недоступностью скрытых за ней чужих тайн, как, бывает, далекий огонек человеческого жилья, увиденный из окна ночного поезда: вот бы подсмотреть, кто там живет, что делает, почему так поздно горит у него свет?.. В окончательном варианте, в готовом фильме эта стартовая деталь, как правило, выпадала — или полностью оставшись за кадром, или, в лучшем случае, мелькнув где-то разок на заднем плане, так что только мне ее и видно было: скромно спрятанный в уголке картины автограф Дарины Гощинской, а честнее сказать — памятка очередного моего поражения, опять же, никому, кроме меня, не видимого, потому что никогда еще мне не удавалось — так, как, я чувствовала, можно было бы сделать, если бы нащупать неразгаданный тайный код! — ни разу не удавалось по-настоящему что-то построить на этих мелких камешках, крутануть их под таким углом, чтобы в одном обороте вся жизнь человека сразу высветилась вглубь, и все в ней встало бы на свои места, как в пазле, — ни разу не случалось настоящего «вот!!!».
Но это, разумеется, не значит, что нужно прекратить усилия.
Другого метода у меня нет — конечно, если это вообще метод. Точнее, в другие методы я не верю — все они, по-моему, давным-давно себя исчерпали. Так что по-другому мне просто неинтересно.
Не знаю, что меня так зацепило в этом снимке, где среди пятерых воинов УПА (…боевка, бросил мне Артем, кончиками пальцев пододвигая снимок по столешнице и почему-то понизив голос, словно из фотографии, если обращаться с ней неосторожно, мог в любую минуту грянуть выстрел…) — вторая справа, простоволосая, с завитым по моде военных лет голливудским валиком, слегка нависающим надо лбом, — стояла и чуть улыбалась, глядя прямо на меня, молодая ясноглазая женщина — изящно, щеголевато даже, подпоясанная в высокой талии армейским ремнем, с той спокойной, властной уверенностью в осанке, которая почему-то наводила на мысли совсем не военные — скорее о выезде на охоту в родовом имении: панночка ждет, когда подведут коня, а где-то за кадром несколько породистых борзых с нетерпеливым рычанием натягивают поводки. Ей безусловно подошел бы английский стек и белые перчатки — и одновременно было в ее неуместно изысканной посреди леса фигуре что-то удивительно женственное, прохладно-умиротворяющее, как ласковая уверенная рука на пылающем лбу: нечто, что должно успокаивающе действовать на борзых, на лошадей и на молодых мужчин с автоматами, вероятно, тоже, — из них всех улыбалась (едва заметно изогнув губы) только она одна. «Какая красивая женщина», — заметила я, тоже почему-то понизив голос, хотя она, строго говоря, была не столько красивая в привычном понимании, сколько — осиянная: даже на поблекшем снимке ее словно окружало зримое пятно света, как на полотнах старых мастеров — ангела, посланного с доброй вестью: не бойся, Захария, ибо услышана молитва твоя, — Артем глянул искоса, неопределенно хмыкнул, то ли соглашаясь, то ли, наоборот, как историк, который нашел-перед-кем-похвастаться архивным документом, дивясь моей глупости, красивые женщины у ней на уме! — но подхватил и, с той своей тонко искривленной усмешкой, с которой словно заранее подтрунивал над тем, что собирался сказать, развил тему, хотя и в несколько неожиданном направлении: «Как думаешь, с кем из этих четырех она спала?» — «Вот с этим», — невесть почему, без колебаний ткнула я в крайнего мужчину справа, с по-волчьи близко посаженными глазами и горбатым носом, пропуская мимо ушей прозрачный намек Артема (мы ведь с ним на тот момент не спали уже месяца три, и никакого смысла гальванизировать эту естественно отмирающую связь я не видела, каждый раз при встрече чем-то отговариваясь, так что он мог бы уже заподозрить у меня какую-нибудь скрытую хроническую болезнь, безостановочное кровотечение или вроде того…), — хмурый мужчина позировал в полушаге от женщины, словно для равновесия осторожно держась за направленную дулом кверху винтовку, и моя уверенность относительно него была тем удивительнее, что сама я на месте этой женщины выбрала бы как раз другого — того, что стоял дальше всех от нее, крайним слева, и смотрел куда-то в сторону, будто все это фотографирование его не касалось: из всех мужчин на снимке, с их простыми крестьянскими физиономиями, вытесанными многими поколениями тяжелого физического труда (впрочем, а война что, не такой же тяжелый физический труд?..), он один был по-настоящему хорош собой, жгучий красавец-брюнет, усовершенствованная и облагороженная, чисто выбритая версия Кларка Гейбла — с застывшей в глазах неподдельной давней грустью, которую Кларк Гейбл не изобразил бы и за самые роскошные гонорары: такую грусть надо растить в себе годами, в одно мгновение она не возникнет, такой грустью наполнены наши народные песни, кажется, все как одна в миноре, даже маршевые, походные, слова не имеют значения, потому что никакие слова все равно не вместят этой грусти и не выразят ее первопричину, ее берет только музыка, и поэтому у брюнета были музыкальные глаза, они звучали, — тем временем рука Артема осторожно, вопросительно поглаживала мою ногу сквозь шлицу юбки, забираясь выше колена, и я машинально, как всегда, подумала про его обручальное кольцо: чтобы не порвало случайно мне колготки, — можно было бы просто отстраниться, после трех месяцев это был бы достаточно выразительный жест, но я, как заколдованная, неподвижно застыла, склонившись над столом, над снимком, где, я уже была почти уверена, разыгрывалась между этими тремя какая-то скрытая драма, Артем задышал чаще, его большой палец уперся в щель у меня между ногами и трудолюбиво раздвигал ее сквозь колготки и трусики, он всегда был весьма добросовестным любовником — ученый и книжник, он все делал как по учебнику, и иногда у меня возникало впечатление, будто я ценный архивный объект, оснащенный невидимой инструкцией по использованию, а иногда — что он меня смертельно боится, и тогда я участливо приходила ему на помощь, хоть во рту у меня и оставался потом надолго вкус вынутого из холодильника старого сыра: у Артема почему-то был холодный стержень, и вообще холодное на ощупь тело, но в ту минуту, упершись руками в столешницу и глазами — в фото, я неожиданно испытала бурное, острое возбуждение, куда более острое, чем если бы мне в этот момент показывали порнуху, — какое-то незнакомо-страшное, отчаянное и хищное, словно это должно было произойти в последний раз в моей жизни, словно неожиданно вспыхнул, ослепив, наведенный прямо на меня прожектор, не оставив от меня ничего, кроме колодезно-черного крика, только тот крик не тонул, а поднимался — вверх, как по трубе, распирая в горле аорту, со стуком выталкиваясь сквозь стиснутые зубы, и уже не имело значения, кто (или что!) задирает мне сзади юбку, нетерпеливо рвет вниз лишнюю ткань, быстрее, быстрее, я сосредоточилась на той точке, откуда должно было прийти спасение, — и оно сразу же пришло, молниеносное, как июльская гроза, и чья-то лапа брутально заткнула мне рот, в результате чего я сообразила, что крик, который еще отдавался в ушах, происходил из моего собственного горла, и, протестующе мотнув головой, чтобы стряхнуть лапу, медленно сморгнула, — перед глазами еще доплывали мутные желтоватые круги, и первое, что сквозь них проступило, был тот фотоснимок с пятью фигурами на нем: все они горели резким белым светом, как на негативе. Нужно было сморгнуть еще, и еще несколько раз — пока снимок не потемнел до нормального состояния, — и тогда стало ясно, что трясется не снимок, а стол, причем по той веской причине, что я на него навалилась в довольно неудобной позе, а Артем продолжает старательно толочь меня сзади, еще и пытаясь закрывать мне при этом одной рукой рот, — все это действо, как-никак, происходило на его рабочем месте, в подвале книгохранилища, и было бы и вправду весьма пикантно, если б кто-то из его сотрудников заглянул в дверь — которую он, правда, с моим приходом всегда запирал.