Матисс (Журнальный вариант)
Матисс (Журнальный вариант) читать книгу онлайн
"Матисс" - роман, написанный на материале современной жизни (развороченный быт перестроечной и постперестроечной Москвы, подмосковных городов и поселков, а также - Кавказ, Каспий, Средняя Полоса России и т. д.) с широким охватом человеческих типов и жизненных ситуаций (бомжи, аспиранты, бизнесмены, ученые, проститутки; жители дагестанского села и слепые, работающие в сборочном цехе на телевизионном заводе города Александров; интеллектуалы и впадающие в "кретинизм" бродяги), ну а в качестве главных героев, образы которых выстраивают повествование, - два бомжа и ученый-математик.
Александр Илличевский - лауреат премии имени Юрия Казакова (2005); финалист Национальной литературной премии "Большая Книга" (2006; 2007); финалист Бунинской премии 2006 года (серебряная медаль), лауреат премии "Русский Букер" 2007 года за роман "Матисс".
Роман публиковался в журнале «Новый Мир», №№ 2-3 за 2007 г.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Серый, агатово просвечивающий слизняк успевал выесть у полюса кратер — и продолжал на глазах часами погружаться в плод. Отборную антоновку Королев утром складывал в плетенку, из которой с ножичком лакомился в течение дня.
Он любил сидеть на холодной веранде, в шапке, укрывшись пледом, глядя сквозь книгу или надолго застывая взглядом поверх опрозрачневающих садов, поверх лоскутов проступивших крыш, кое-где курящихся дымоходов, — над холмами беднеющей, тлеющей листвы, над багряными коврами маньчжурского винограда, пожаром раскинувшегося по оградам, над полукружьем луговины, над лесным раскатом — над этим протяжным речным простором, пронизанным летящими день за днем паутинными парусами, над воздухом, восходящим дымчатыми утесами, грядами, уступами вниз, к излучине реки, уже мерцающей стальным блеском, уже пучащейся на повороте стремнины осенним полноводьем — крупной зыбью, против которой, случалось, долго, почти безнадежно, карабкался в лодке рыбак.
Иной раз моторный дельтаплан, покачиваясь, или вертолет рыбнадзора, закладывая стремглав вираж, пересекали на бреющем излучину.
И он начинал задремывать, погружаясь в свое хрустальное текучее счастье, бессильно думая о скотче…
Путь до магазина был близким, но трудным. Следовало преодолеть целый ярус поймы, чтобы попасть к замысловатому дому, по периметру облепленному пристройками…
Наконец он засыпал, слизняк выползал на крыши, тучнел, подымался выше труб, стекленел, трогал рожками дымчатый воздух, тянул дорожку рассеянного света — и совсем отделялся от зрения, оставляя Королева на прозрачной горке, по которой он катился к магазину…
Он входил в помещение, звякал китайский бубенец — пучки люстр, ряды фигурного текучего стекла, гирлянды, стеклянные полки с садовым, плотницким, столярным инструментом, с тарелками и блюдами, мисками и тазами выстраивали вокруг него лес, и он брел покорно, путаясь в гамаках, обходя брустверы поролона, свитки линолеума, стопки тазов… В укромной глубине этого причудливого пространства он видит девушку, как она нагибается зачем-то, он видит ее бедра, его тянет к ней, — она распрямляется, поднимая в руках люстру, которая сложна, легка и ажурна, но со второго взгляда оказывается головой великана.
Жуткий Олоферн, свитый, вылепленный из цветного, льющегося стекла, запавшие мертвые глазницы полны земли, шевелятся наполненные свечением волосы. Бедра льнут, скользят и превращаются на мгновение в серебряных сильных рыб. И становится безопасно, приятная блажь растекается по телу, наливаясь в паху кристаллом.
Она поднимает люстру — и та выплывает у нее из рук, Королеву не видно, слишком много люстр, ажурности, провалов и проходов прозрачности — и он следит дальше за Юдифью, вдруг понимая, что никогда не станет ею обладать, что имя ей почему-то Авилова, что есть у нее пожилой и достойный муж, хозяин этого хозмага, пусть нелюбимый, — добрый и достойный. Конечно, она — телом предназначена Королеву, но суть не в этом. А в знании, что никогда не покусится на нее, что останется отшельником — во имя иного влечения, какого — еще не ясно, но сила которого вот-вот овладеет им, набравшись восходящей инерции от этих головокружительных, проворных, жарких бедер. Почему Авилова? Однако нет, он не отличает пристойность от непристойности, он производит влечение не от инстинкта — какой все-таки мучительный и сладостный этот сон, — но от Бога. Он ни в коем случае не монах, монашество тут ни при чем. Просто если бы не Бог, он давно бы уже удавился. Конечно, Авилова. Да, абсолютная память на имена и лица. Хотя если любишь — никогда не вспомнишь, так всегда бывает: первый способ понять чувство — надо попытаться вспомнить лицо, и если — нет, не вспомнить черт, а только цельный, текучий, проистекающий в ускользании облик, то все: попался. И снова Бог здесь ни при чем. А уж тем более иудеи. При чем здесь иудеи — Авилова ведь не еврейка. А что, если он, Королев, — еврей, кто знает? Он насторожился. Пусть так и будет, хотя это надо еще проверить. Кто родители, ему известно, но они чужие умершие люди, их не спросишь. И все-таки. И все-таки не спать, не спать, нельзя… Как много света, как весь объем прозрачен, как плывет и реет, и река слепит… Но снова здесь Авилова совсем уж ни при чем. И вот эта чехарда сменяется простым сном, глубоким, где невозможны слова, где воля цветных точных смыслов берет под уздцы. Королеву дальше снится карта. Карта всех его чувственных наслаждений. Это просторный, размером и с простыню, и с равнину, и с плато, подробный космический снимок, на котором реальные и выдуманные места, где он получал наивысшее наслаждение, отмечены пятнами света. И, ползая с наивным ошеломлением, как младенец по цветастой скатерти, погружаясь в эти туманности на черном бархате ночи, в эти ракушечные скопления трепетных удовольствий, Королев вспоминает каждую точку, каждое окно, листву за ним, воздушных кружев синеву, дождь прошел, и капли отстукивают по пластиковой кромке, и звенит в ушах, и накатывает волна, теплая и соленая, как кровь, и это очень близко к смерти… И вот, вглядевшись в эти точки, он видит место, где был, но не в силах вспомнить случай: в центре плато. Да — было, было, сообщает карта, но вот дикость: как?! как приравнять Святую землю к сырой каморе на Ойстергаде — туман вверху стелется по переулку, моросью вползает в фортку, какая-то полоумная девка в разодранных простынях, пахнущая полынью, тиной, шанелью… Как вот это существо с кроваво перепачканным помадой ртом, по щекам, с глупыми слезами жестокого, невозможного счастья, как эту сладостную нечисть можно сравнить с кристальным составом святости, телесными волнами скользящим над склонами Галилеи, как?
Королев окунается в карту, реет, мчится в теплой ночи, задыхается, кусает напор воздуха — и снижается, проваливается в камышовую бездну рядом и потом долго, но легко восходит над границей, проникает в вбедомые наделы и мучается поисками. Теперь перед ним страна иная, чем та, которую он не знал, но когда-то был в ней, — и вот эта противоречивая сила узнавания вылепила перед ним новый мир, втянула его в новые запахи, в аллею слоноподобных гладкоствольных эвкалиптов, от спички брызжущих охапками листвы — эфирным пламенем букета, — в скопища уличных кошек, худых и ушастых, будто спрыгнувших с египетских горельефов. И сам он видит, насколько изменился, насколько огрубел и толстокож, что теперь ему для воспоминания о предельной ясности желания требуются острые, вульгарные потрясения, но они окупятся, непременно: спустившись в нижний мир, в колодец, поднять ведро глины на поверхность, обменять на ведро ключевой, задохнуться взахлеб жадным протяжным глотком. Он входит в квартал борделей. Как все кругом задрапировано и душно, шастают тени, узкой рукой втягиваясь в щели, тяжелый плюшевый занавес морочит пыльными складками по лицу, то слагаясь в поток, то уступая. Свисают кумачовые полотна, бархатные сиденья разломанных кресел, прокуренная теснота, запах “Красной Москвы”, пудры и остывшего женского пота. Вдруг, рассыпая, обваливая холмы бутафорий, по закулисам мчится нагая женщина, заливается хохотом, груди прыгают в два раза чаще поступи, за ней вырастает горой рыжебородый всадник, осаженная лошадь выстукивает будто кастаньетами по полу, поворачивается в наскок, и, с рыком выпрыгнув из седла, рыцарь опрокидывает его и душит, вращая зрачками, расплющивая панцирем, неистово в коробке прыгает и колотится львиное сердце, дребезжат жестяные шпоры. Ричард добирается зубами до горла и, целуя взасос, обмякает. Затем Королев, потирая синяк на шее, снова бродит по улицам, выходит к морю, в Яффо, шторм, гуляют сиреневые горы, ноги вязнут в холодном песке… Как зачарованный, он бродит по булыжным улочкам, зажигает висячие фонари. Наконец к нему приходит уверенность, что забомжевать в Израиле, спиться здесь — отличная мысль для путешественника, утратившего соображение пристанища. И вот он нищенствует по городам Святой земли, ходит, бродит, все пытаясь сыскать намек на то наслаждение, о котором не помнит. Кто она? — мучается неизбывно. Кто? Почему никак в яви не проступит сбывшееся желание? И вот он счастливо повисает в своем бродяжничестве, привычно роется на помойках, каждый раз непременно находит пакет свежего хлеба, он сыт, упивается солнцем, моется в море, трется песком, подбирает камни, придавливает ими брюки, носки, рубашку, стынет на ветру, обжигаясь, обветриваясь солнцем, покуда волны мутузят, волочат, жмут его лохмотья. Хоть и холодно, и час ходу, зато так приятно лизнуть на локте соленую кожу. Вообще ему интересно плутать, шататься бездомно по пригородам и пространствам: холмы, сады, воровство апельсинов, ночевки в заброшенных сторожках кибуцев, мечты о сезонной работе сторожа плантаций. Он пытается узнать на иврите слово “сторож”, но почему-то ему не удается, он мучается и все время повторяет по-русски: я никто, только хранитель, защитник, понимаете? Но прохожие, — отчего-то все они то в рясах, то в сюртуках, то полыхая полами, то раскланиваясь, коснувшись пальцами полей, — проходят мимо. Ночевки в развалинах заброшенной усадьбы, гекконы, повыползавшие на края обрушенных стен, за которыми могуче перекипает закат, обрывки найденных среди кирпичного лома писем, химическим карандашом, по-английски: “Не могу без тебя жить”. И все заканчивается совсем безумно, но счастливо. Он решает утопиться в Мертвом море. Зачем жить, не сыскав? Он находит себе на помойке широкие охотничьи лыжи — кто-то из эмигрантов взял с собой для потехи: вдруг придется ходить по пустыне, по зыбучим пескам. Два детских плавательных круга он приспосабливает в качестве поплавков. На всей этой конструкции долго, сложно выбирается на середину. Скользит тяжело, вразвалку, западая в стороны. С шеи на парашютной стропе свисает тяжко пудовая гиря. Он держит ее двумя руками. Солнце жарит. Сзади штормит горами пустыня. У берега видна россыпь купальщиков. Наконец он обваливается с лыж, концы взметываются в стороны, круги подскакивают, гиря тянет его вглубь. Но веса не хватает — он не рушится, а повисает вниз головой в рассоле. Петля затягивается на всплытие, от натуги темнеет, и в мозг вползает видение. Берег Мертвого моря. Кумран. Он с Катей ночует в раскопе. Ломают на пенке сыр, запивают вином. Катя тихо смеется. Она уже не дурочка — царевна. Духота. Целует ей пальцы. Кругом бездна, ни зги, хоть коли глаз навылет. К краю крадется по малой нужде. Струя зарывается в темень беззвучно. Всходит луна. Серп моря внизу. Они взбираются на заветный пригорок, где искрящийся столб: жена Лота. Говорит рабби Биньямин: “Хотя протекающие мимо стада и облизывают этот столб, но соль вновь нарастает до прежней формы”. Он встает на четвереньки, и язык немеет ослепительной белизной, прощеньем. Надя тоже встает и лижет. И вот пробуждение. Ржавый баркас. На палубе ему надевают колпак водолаза. Медный шар совмещается с солнцем сиянием. Поднимают лебедкой за шкирку. И спускают за борт — в плавку соляных копей. Он шагает по дну. Хрипит, дышит, срывает петлю. Разбросанные лыжи, желтые круги. Его вышвыривает навзничь.