Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая) читать книгу онлайн
Спустя почти тридцать лет после гибели деревянного корабля композитор Густав Аниас Хорн начинает вести дневник, пытаясь разобраться в причинах катастрофы и в обстоятельствах, навсегда связавших его судьбу с убийцей Эллены. Сновидческая Латинская Америка, сновидческая Африка — и рассмотренный во всех деталях, «под лупой времени», норвежский захолустный городок, который стал для Хорна (а прежде для самого Янна) второй родиной… Между воображением и реальностью нет четкой границы — по крайней мере, в этом романе, — поскольку ни память, ни музыка такого разграничения не знают.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Эта ложь была настолько безумной, что даже признаки ее неправдоподобия утратили всякое значение. Старик мог тотчас уличить меня, ибо моя кожа была белой, как вишневый цвет, а кожа умершего — коричнево-черной, как макассарский эбен {185}; поэтому я заранее приготовил отговорку. Я собирался сказать, что имел в виду брата по человеческому роду, — то есть придать своим словам возвышенный смысл, превратив их в банальность… Но Старик молчал и лишь с удивлением смотрел на меня.
— К такому я не был готов, — сказал он наконец. — Я обладаю кое-какими познаниями о человеческом семени; но что родительские чресла могут произвести на свет столь разных отпрысков — это для меня ново.
Я покраснел и пожалел о своих словах. Однако перетолковывать их не стал. Стыдясь себя, я пролепетал какую-то невнятицу: что мы, дескать, были сводными братьями.
— Жаль, — сказал он, — а я уже успел подумать, что вы не такой трус, каким кажетесь. Мы до сих пор даем тварным существам завышенную оценку, когда видим их в первый раз.
Чтобы я не мог больше произнести ни слова, он жестко схватил меня за предплечье, даже, можно сказать, обвил своими конечностями, будто хотел раздавить — я себя почувствовал птицей с перебитым крылом в когтях кошки, — и потащил куда-то. Мы оказались в очень маленькой комнате — или только в коридоре, — с двумя обитыми кожей двустворчатыми дверями одна напротив другой. Ту дверь, через которую мы вошли, мой провожатый с силой захлопнул. Но его размахнувшаяся рука и возникший сквозняк не вызвали иных звуков, кроме сдавленного стона, какой издает воздуходувный мех, когда выпускает воздух.
Старик отпустил меня; правда, прежде стиснул так, словно хотел сломать мне ребра; но, казалось, не заметил, что от страха и боли я скрипнул зубами. Дав мне почувствовать свойственную ему силищу, он рухнул на стул перед крошечным письменным столом, лишенным каких-либо писчих принадлежностей. Меня же принудил занять место на деревянной скамье.
— У вас общий отец или общая мать? — спросил он холодно и громко.
— Общая мать, — ответил я, поскольку мне показалось, что легче подхватить последнее слово.
— Запутанные семейные отношения! — сказал он строго. — Впрочем, такие истории известны. Если бы речь шла о якобы общем отце, ваш случай было бы легче объяснить. Однако сойдет и так.
Он не сводил с меня глаз — очень долго, неприятно долго. Молчал, и этот его пристальный взгляд не позволял мне сказать хоть слово. На лбу у меня начал собираться пот. А потом пот высох. Но молчание продолжалось. Наконец, словно из дальней дали, донесся его голос.
— Красивым был этот мертвец. Конечно, ни единому слову вашей лжи я не верю. Вы просто хотите быть рядом, когда я начну кромсать его. Но я все же не желаю, чтобы вы отказались от своих слов. Ложь — единственное оружие одиночки в борьбе с анархией окружающего мира… Успокойтесь же. И молчите, пока не обретете себя снова. У меня нет под рукой ни бумаги, ни писчих принадлежностей, чтобы увековечить в виде записанного свидетельства пестрый букет ваших фантазий {186}. Никакого гроссбуха здесь тоже нет. Так что я буду пить росу вашей измученной души в полном одиночестве, тайно… Я бы вообще вышвырнул вас вон, если бы мне не казалось, что за вами тенью следует сатана {187}. Знаком ли вам сок благодати? — Его вы еще не пили. Его вам никогда не предложат. — Я человек простой, образованием не испорченный. И я вижу, как обстоят дела с вами. Вас следовало бы убить. Но я, я этого не сделаю. Можете не бояться. Я не отношусь к власть имущим. Я — лишь гигант, грубый духом. Я плачу свою дань человечеству. Иначе оно взорвало бы меня динамитом.
Я сказал только, что не хочу присутствовать при вскрытии. Что хочу, наоборот, вскрытию воспрепятствовать.
— В этом вы ничего не смыслите, — сказал он. — Вы ничего не смыслите в законах. Вас вообще не следует слушать. Вы не найдете второго человека, который стал бы вас слушать. Вам даже не хватает ума, чтобы внятно выразить, чего вы здесь добиваетесь.
Я промолчал. Я еще не обрел себя.
— Я плохой врач, — продолжал он. — В этом я не отличаюсь от большинства врачей. Но я, сверх того, небрежен в исполнении профессиональных обязанностей и непочтителен к болезни: я, в отличие от своих коллег, не отношусь к ней с глубоким уважением. Поэтому я лучший, чем они, слуга естественных сил. Врачебное искусство ведь такое отсталое. Повсюду — медицинские чиновники, бюрократия химических заводов… Больницы строятся для врачей — чтобы им легче было господствовать, — а не для больных.
Он говорил медленно, распределяя речь по длинным временным промежуткам, но не сбивался и не сожалел о своей откровенности. Он соблюдал лишь одну предосторожность: не выпускал меня из поля зрения. Чем дольше он говорил, чем больше разоблачал себя, тем менее опасным я ему казался.
— Вы иностранец, — сказал он. — Вероятно, один из тех неугомонных путешественников, которые не способны оценить весомость происходящих событий. Вот вы сидите напротив незнакомого врача, а прежде небось и вообразить не могли, что такое возможно. Чего же вы хотите от меня? Что вам за дело до смерти этого… черного животного? Чего вы, собственно, добиваетесь?
— Это мое дело, — ответил я. — Я просто хотел бы его увидеть. Прежде мне не хватало мужества, чтобы тщательно и во всех подробностях его рассмотреть. Я хотел бы, чтобы труп был похоронен.
— Вы боитесь, что от него ничего не останется, после того как я его расчленю? — спросил врач.
— Да, — сказал я коротко. — Я вас не знаю. Вы, хотя я не очень точно всё помню, намекали на всякое.
Он поднялся, шагнул ко мне, опять обхватил меня руками за плечи, толкнул дверь, расположенную напротив той, через которую мы вошли.
Мы очутились в покрашенном белой краской просторном зале. Пол — кирпично-красный. Из квадратных песчаниковых плиток. Это не их естественный цвет: на них налипла красная крошка. Свет проникает с потолка, через матовые стекла. Стены голые. Только два маленьких шкафа из зеркального стекла, в которых хранятся медицинские инструменты, занимают, непонятно для чего повернутые под углом друг к другу, один из углов. В середине зала, отчетливо выделяясь под падающим сверху светом, стоят стул и стол. На столе лежит мертвый Аугустус.
— Вот он, — сказал доктор. — Освещение — лучше не придумаешь. Если у вас нормальное зрение, вы не упустите ни одной детали.
Он подтолкнул меня к мертвому.
— Я готов отвечать на ваши вопросы, — добавил. После чего уселся на единственный стул.
Свет с устрашающим постоянством падал на человеческую плоть, постепенно терявшую свою сладость, и на жуткую рану, уже сплошь горькую. Я наблюдал начинающийся процесс гниения. Со страхом, который ни с чем не сравнить, я видел, как наполненные газом кишки шевелятся в открытой ране. Мой ужас был настолько безграничным, что мне пришлось за что-то ухватиться, чтобы удержаться от звериного крика. Моя рука невольно угодила внутрь раны, как если бы я собирался заклясть некое явление, грозящее мне гибелью {188}.
— Мы должны заморозить труп, если хотим, чтобы он еще какое-то время сохранялся, — сказал человек, сидящий на стуле.
Мои пальцы между тем сомкнулись вокруг торчащей из мышечной ткани кости.
— Я высвобожу ее для вас, — сказал человек, сидящий на стуле. — Это часть таза, сломавшегося в нескольких местах. Вам будет память о сокровенном человеческом нутре.
— Не надо, — решительно возразил я.
— Ну-ну, — откликнулся он. — Вы же этого хотите. Всем людям свойственно архаичное желание: хранить у себя какую-то часть любимого мертвеца.
— Я не хочу, чтобы он подвергся расчленению, — сказал я еще раз, дрожа.