Зимние каникулы
Зимние каникулы читать книгу онлайн
Известный югославский прозаик, драматург и эссеист Владан Десница принадлежит к разряду писателей с ярко выраженной социальной направленностью творчества. Произведения его посвящены Далматинскому Приморью — удивительному по красоте краю и его людям. Действие романа развивается на фоне конкретных событий — 1943 год, война сталкивает эвакуированных в сельскую местность жителей провинциального городка с крестьянами, существующая между ними стена взаимного непонимания усложняет жизнь и тех и других. В новеллах автор выступает как тонкий бытописатель и психолог.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Хорошо, что поросятам не дают имен! Потому что к поросенку, как и к любому другому животному, человек может очень крепко привязаться; поросенок опрятен, понятлив и разумен, и — что более всего нас с ним сближает — в глубине его глаз мерцает искорка подлинной, человеческой грусти.
Всем нам памятны отчаянные слезы ребенка, который вдруг узнает, что ножка, которую он только что обсасывал, принадлежала его дорогой, горячо любимой курочке-рябе; рыдания сотрясают его тельце, он не в силах больше ничего проглотить.
Нечто подобное происходит и со взрослыми. Вот, например, наслаждаемся мы отличным студнем, и вдруг из скользкой массы возникает почти человеческое веко, а из-под него с холодным осуждением смотрит на нас мертвое, уже бесстрастное око, словно бы укоряя: «Эх, люди, люди, вот во что вы, значит, меня превратили!», и все идет прахом, лишая нас мужества, и в наших руках дрожит поднятая вилка.
Да, очень хорошо, что поросятам не дают имен собственных.
Но вот тем не менее у Ичана поросенок имел свое собственное имя.
Впрочем, это уже был не поросенок, а боровок, подсвинок, да какой! Огромный, могучий боров; когда он замирал посреди двора на крепких своих ногах и, подняв голову, устремлял пристальный взор куда-то на запад, через ограду, в ту сторону, откуда доносились глухие раскаты грома (наверное, в море там шло сражение, или же это немцы, которые всегда что-нибудь минировали, взрывали подземные склады на аэродромах), а заросшие его уши свисали ему на глаза, то он уже не выглядел каким-то конкретным живым боровом, но являл собою символический монументальный памятник всему своему племени.
Ичан хорошо помнил все периоды его жизни, с самого первого дня, когда он появился в его доме. Он купил Мигуда на ярмарке в Бенковаце, маленькое, мокрое существо, и все удивлялись такому зряшному приобретению. «Ладно-ладно, пусть толкуют!» Ичан был мужик себе на уме. Он долго, со всех сторон осматривал поросенка, взвешивал на руках, ощупывал ему грудку.
Посреди улицы собралась целая толпа, мешая проходу; нахлынули мужики, их сжимали все новые и новые пришельцы, упрямство и любопытство подстегивало именно то обстоятельство, что большинству не было видно ничего из происходившего в центре круга; одни говорили, будто с хворым припадок падучей случился, другие утверждали, будто показывают барашка о двух головах, а там и всего-то навсего опустился на коленки посреди дороги мужик, совсем вроде обыкновенный, как и все иные прочие (и не такой уж видный), а перед ним какой-то паршивый поросенок. И всех волновала и щекотала именно полная будничность, обыкновенность обычной, ничуть даже не странной картины, и люди спрашивали, почему это вокруг набежало столько народу. Но опять-таки полагали, что тут-то и должно быть нечто необыкновенное, ежели такая толпа собралась, только это им чего-то не видно или не понятно.
Между тем остановился и разболтанный зеленый автомобиль, в котором мясники приезжают на ярмарку, и не может проехать, разъяренный шофер без устали гудит. Однако люди на гудки и внимания не обращают, каждый про себя полагает: «Не мне ж он гудит и меня же не раздавит!», чувствуют себя защищенными, укрытыми толпой, и всякий прячется за всеобщим множеством. И пусть себе лается этот шофер (не меня ж он лает!), и пусть себе злится, и яростно таращит глаза сколько угодно, когда-нибудь же надоест!
А Ичан стоит вот так, на коленях, посреди улицы и осматривает своего поросенка, примеряя ладонь ему между глазками.
— Лоб у него широкий, — рассуждал он про себя. — А это верный признак того, что у него есть склонность раздаваться вширь, а значит, давать много сала… Подкормим, выйдет подсвинок что надо, килограмм до ста восьмидесяти потянет, если не все двести, и тогда ты, братец мой разлюбезный, сам увидишь, как он будет выглядеть!..
Довольный покупкой, Ичан крепко напился в корчме. И яростно погнал свою упряжку — двух неровных лошадок (ту, что побольше, одолжил у соседа); крутил над головой кнутом, погонял, точно на пир ехал. У лошади, той, что пониже, опустился ремешок на лоб, трет и закрывает один глаз, а второй из-за этого лошадка не может держать открытым — мчится вслепую, дергая головой, переходит в короткий, прихрамывающий галоп, чтобы бежать вровень со своей соседкой. Вскоре миновала у лошадей веселость, взмокли они, а возница обессилел, и охватила его дремота. Уж и ночь стала надвигаться. Едет Ичан по полям, под звездами, закутался с головой в черную суконную попонку, мотается пьяно на сиденье, вытягивая какую-то мелодию без конца и краю, которая проникает сквозь грубую ткань, и вторит ему своим скрипом колесо на несмазанной оси, оставляя в пыли извилистый след. Гремит телега, укачивает вконец. Но вдруг вспомнил он о поросенке, вскинулся: почему молчит? Пощупал в мешке, убедился, что он живой и теплый, почесал ему спинку, на что тот отвечал слабым повизгиванием. А Ичан гладил его с возрастающей нежностью:
— Чего ж ты молчишь, черт бы тебя побрал! Чего ж ты огорчился, милая ты моя животинка!..
И, успокоенный, продолжал свою песню.
Домой приехал хмурый и молчаливый, как полагается возвращаться домой всякому порядочному хозяину: не пожелал ни есть, ни разговаривать, только еще два-три раза хлебнул из кружки. Но о поросенке побеспокоился, постелил ему охапку соломы, насыпал горсть кукурузы — все пошатываясь и бормоча что-то невнятное, — прочие заботы предоставил женщинам, а сам повалился на просторную кровать. В голове у него стоял туман, перед глазами все кружилось. Над ним танцевали закопченные балки, и через небольшую щель в кровле видно было, как сверкала в небе крохотная звездочка. Приятно было Ичану вот так перед сном увидеть часть небесной синевы с мерцающей звездочкой; в это отверстие, в крохотную эту дырочку устремлялось воображение, уводя его из тесного, замкнутого помещения в громадный, беспредельный мир и унося в его необозримые пространства. Поэтому, ремонтируя кровлю, он никогда не закладывал эту дружественную ему дыру над кроватью, эту крохотную отдушнику — непременно ее обходил. А когда другие указывали ему на нее, думая, что он позабыл или недосмотрел, Ичан лишь небрежно махал рукой: «Пускай, пусть и она существует!»… Улегся, следовательно, Ичан и во хмелю, переходившем в сон, подумал, какую он совершил удачную сделку, подумал о своем красивом поросенке, которого он сторговал, и от этого небольшого чувства удовлетворения и хмельной обессиленности и от покачивания словно на качелях стало у него на сердце как-то тепло и приятно. Все больше подчиняло его вино, а также давно знакомое хорошее чувство, какой-то неопределенный оптимизм, какая-то ленивая ублаготворенность, которая всегда овладевала им, когда он напивался, и ради которой он, должно быть, и напивался. При таком его состоянии и беды притупляли зубья свои и лезвия, хотя и тогда Ичан понимал, что в жизни всякое бывает: человек страждет и томится, спотыкается то и дело, и валится, и падает, — однако тем не менее казалось ему все-таки, что все на круг «выходит хорошо» — какое-то обтрепанное и кривое, ленивое и безвольное «хорошо», которое одно только и мерцало в одурманенном вином мозгу, какое-то «хорошо», которое родственно забвению и достигается лишь на пороге полной потери сознания. Эх, вино, вино! — безразлично, прозрачное оно или мутное, скисшее или играющее, — матерински доброе вино, в котором утопают все тяжести и все желания, в котором растворяются все мысли и все беды, к которому прибегают и в радости, и в печали, которым сопровождают и рождения, и погребения и в котором, наконец, исчезают подряд эти серые отрезки повседневности — дни нашей жизни.
Ичан уже храпел. Старая Вайка шепотом позвала невестку:
— Мария! Укрой его, простудится!
В таких случаях они на цыпочках ходили вокруг, балуя его, как больного ребенка.
С тех пор Мигуд воцарился в доме Ичана и стал как бы его столпом. И каким бы ни возвращался хозяин из своих поездок, пьяным или злым, усталым или промокшим, валился в постель, не отужинав, не спросив домашних ни о здоровье, ни о делах по дому, единственная мысль стояла у него в голове, перед тем как он смыкал веки: