Год любви
Год любви читать книгу онлайн
Роман «Год любви» швейцарского писателя Пауля Низона (р. 1929) во многом автобиографичен. Замечательный стилист, он мастерски передает болезненное ощущение «тесноты», ограниченности пространства Швейцарии, что, с одной стороны, рождает стремление к бегству, а с другой — создает обостренное чувство долга. В сборник также включены роман «Штольц», повесть «Погружение» и книга рассказов «В брюхе кита».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я никогда не узнаю тебя до конца, не отталкивай меня, прими меня, Париж, я твой пленник.
Но где она, жизнь, тоскливо спрашивал я себя, сидя за столом в своей комнате-пенале с видом на голубятника, который посылал мне своих голубей. Да, в последнее время мне стало казаться, что ему доставляет удовольствие взмахами рук гнать от себя голубей в мою сторону. Но я не стал думать об этом.
Где была жизнь? Стояла на углу в образе зевак; неслась по подземным каналам метро и выплескивалась наружу; она обнимала меня в скрытных комнатах домов свиданий; скользила по матовому экрану телевизора; она таилась в этом городе; проносилась в моих мыслях. Но принимал ли я участие в этой жизни? Меня не занимали ни безнадежные условия жизни цветных в нашем квартале, ни проблемы интеллектуалов в более чистых районах города, я ни в чем не участвовал, в том числе и в политической жизни этого народа, к которому я не принадлежал, я был безучастен ко всему, сидел в своей комнате, как в заключении, вцепившись в лист бумаги, набрасываясь на него клавишами пишущей машинки, пытаясь выдать нечто, что останется, проявит себя, на что я могу опереться. Часто у меня возникало чувство, будто здесь моя жизнь значит даже меньше, чем примитивное существование того клошара на скамейке, что непроизвольно выпускал из себя воду. И все же я приехал сюда, чтобы обрести жизнь.
Жизнь можно потерять или обрести, надменно утверждал я, когда встретил ту девушку, что влила в меня любовную отраву. Это случилось в одной зарубежной поездке, нас представили друг другу, мы сидели в кругу знакомых и незнакомых в греческом кабаке, пили и болтали, снова пили, и вдруг эта совершенно незнакомая мне девушка попросила меня что-нибудь сказать. Что она имеет в виду под этим «сказать», подумал я, о чем мне ей говорить, мы же почти незнакомы, что, черт побери, она имеет в виду. Скажите что-нибудь, повторила она, и я произнес эту фразу, не знаю, что на меня накатило, кажется, я ответил ей, что мне нечего сказать, кроме того, что жизнь можно потерять или обрести.
И в ту же ночь мы были вместе в постели, но я сразу понял, что это не очередное приключение, не «разговор рук с телом другого человека», это было саморазрушение и откровение в одно и то же время, я не понимал, что со мной произошло, но с тех пор в моей голове постоянно вертелось слово UNIO, единение, не знаю, может быть потому, что я впервые в своей жизни испытал такое слияние, такой брачный союз, или потому, что я только тогда понял, что такое бывает в жизни. С этой отравой в сердце я вернулся домой и рассказал жене, что со мной случилось, я не мог не сказать об этом, так как чувствовал: об этом во весь голос кричала каждая клеточка моего тела, этого нельзя было скрыть, все мое изменившееся существо говорило об этом.
Я стоял перед своей любимой женой и выкладывал убийственную правду. После этого мы ночи просиживали без сна, оплакивая наш распавшийся брак. Я плакал вместе с женой, но страшно тосковал по своей возлюбленной, тосковал так сильно, что должен был еще раз увидеться с ней. Мы договорились встретиться в Париже и провели три дня в гостинице под названием «В раю», что на площади Эмиля Гудо. Стояла ранняя весна, комната была дрянная, каморка с выцветшими обоями, перекошенной, неплотно закрывавшейся дверью, узкой кроватью и вздувавшейся от ветра занавеской. Как сейчас вижу эту занавеску, вижу, как мы, совершенно голые, подбегаем к окну и смотрим на город, на море домов. В эти ночи я прошел через все состояния, иногда я вскакивал и в полусне громко разговаривал со своей брошенной женой, разговаривал на нашем языке, которого моя возлюбленная не понимала. В эти ночи дул теплый ветерок, весна пришла раньше времени, воздушные массы все время менялись. Однажды из своего окна я наблюдал за двумя чердачными окнами более низкого, чем наш, дома. Видел я только части тел и предметов. В одном окне, это было окно мастерской, я видел мощные мужские руки, они брали со стола еду и наливали вино, я видел лишь угол стола и лишь фрагмент сидевшего за ним, фрагмент достаточно большой, по нему я мог предположить, что речь идет о художнике, который, поздно завершив свою работу, сел поужинать, и я представлял себе мастерскую с принадлежностями живописца, представлял, как он работает, думал о его простом и честном образе жизни, о необходимом для этого мужестве. В другом окне я видел лежащего в постели старика, рядом с ним сидел ребенок, которому он читал какую-то книжку. Эти увиденные в окне картины — не плод галлюцинации, они воплощали в себе этапы жизни, я видел больного, быть может, умирающего старика и художника-творца, оба запали мне в душу, тогда «В раю» я утолял голод по пище, о существовании которой до того времени даже не подозревал.
Мы расстались рано, утром на Восточном вокзале. Шел дождь, мы, как приговоренные, молча шли рядом. Через несколько месяцев я окончательно перебрался на улицу Симарта.
Когда я стоял у окна своей комнаты-пенала и смотрел во двор, чаще всего это бывало поздним вечером, так как днем я избегал этого занятия из страха вступить в более тесный контакт с голубятником, когда, стало быть, я стоял у открытого окна и смотрел на затихший двор и на потемневшие, в трещинах, стены, меня охватывала любовная тоска, она сверлила мне сердце, и мне казалось, что это чувство — самое истинное и потому самое драгоценное из всех, которые я испытал. Пусть оно терзает меня, но пусть останется со мной навсегда, думал я.
Где же она, жизнь? — вздыхал я в Цюрихе, сидя за гладильным столом в доме, в котором обитали два учителя и горбатенькая фройляйн Мурц, и стуча по клавишам пишущей машинки; мне казалось, эта незаметная смиренная цюрихская жизнь мельчает с каждым днем, в ней не остается больше никакой тайны; мне казалось, такая измельчавшая жизнь просто не может быть всей жизнью, и я мечтал о другой жизни, о других местах, где жизнь вылетит мне навстречу, словно мчащаяся по улице кавалькада всадников, и раздавит меня, а потом снова оживит, как случалось со мной в молодые годы, когда все было полно чудес, приключений, боли и облегчения;
Я отказался от комнаты в старом городе, где мне приходилось работать по соседству с горбатым привидением, и перебрался в другой квартал, в мастерскую художника. Просторная, шесть на десять метров, мастерская с окнами верхнего света пришлась мне по вкусу, но она должна была находиться в распоряжении художника до тех пор, пока он не переберется в другое место, я же тем временем мог пользоваться подсобными помещениями, так мы договорились с ним, я согласился, чтобы не потерять эту квартиру, на которую было много желающих. Почти целый год я работал в обществе художника, с которым у меня до тех пор было только шапочное знакомство. Его звали Карел С., из круглого, обросшего бородой лица выглядывали пронзительные, чуть косящие глаза, он был небольшого роста, с брюшком запойного пьяницы.
Чаще всего я приходил в мастерскую до него, потом распахивалась дверь, и входил, бесшумно пританцовывая, Карел на своих коротких ножках, в руках, похожих на медвежьи лапы, он держал две пузатые бутылки кьянти, четыре литра, его дневная норма, но он не сразу начинал с вина, он отставлял бутылки в сторону, шел на кухню и заваривал себе лечебный чай; он наливал немного чаю в суповую миску, добавлял туда вина, эта смесь служила ему завтраком, но когда чай кончался, он приступал к вину и пил до тех пор, пока не напивался вдрызг и не засыпал блаженным сном дохристианского язычника.
Я очень любил Карела, он был мудр, разбирался в целебных травах, корешках и соках и умел обходиться с животными. Он мог по локоть засунуть руку в рот лошади, и та не кусала его, он мог заворожить или успокоить самую злую собаку: не сводя с нее пронзительного взгляда, он приближался к ней, пока она не начинала скулить и не ложилась на землю. А иные сразу начинали лизать ему руку. Вообще-то эта его власть распространялась не только на животных и растения, но и на людей. Я чудесно уживался с Карелом, это был человек до крайности деликатный, он не заставлял меня чрезмерно много пить с ним и не мешал мне работать. Когда я сидел за своим огромным гладильным столом, на душе у меня было спокойно, так как я знал, что рядом, в большой, как спортзал, мастерской среди начатых картин и самого разнообразного реквизита, без которого немыслима работа художника, присутствовал мой Карел, независимо от того, занимался он живописью или нет, пьянствовал или нет, по отношению к Карелу я не испытывал приступов ненависти, как в случае с бедным Флорианом, у меня даже в мыслях не было требовать, чтобы Карел работал, хотя он постоянно создавал картины, меня они не интересовали: в моих глазах он был магом, творил чудеса, он обладал шестым и даже восьмым чувством, он понимал язык каждого живого существа и даже умел говорить с неодушевленными предметами, и он мог спать. Он мог проспать несколько месяцев подряд, и когда звонила его жена, я привычно врал, что он только что вышел что-нибудь купить. Сказать ему, чтобы позвонил вам? Его жена боялась, что в мужья ей попался неисправимый пьяница, и когда время от времени друзья или какой-нибудь добросердечный таксист привозили его пьяного до потери сознания, жена, случалось, не пускала его домой, полагая, что таким образом напугает его, окажет ему услугу.