Пожинатели плодов
Пожинатели плодов читать книгу онлайн
Представляем вниманию читателя книгу известного писателя и священнослужителя Николая Толстикова. Отца Николая называют «новым Солоухиным», его прозу — переходом от эпохи «товарищей» за колючей проволокой к человеку с разбуженной совестью. По мнению критиков, Толстиков — единственный в современной литературе писатель, говорящий о месте церкви в жизни людей в повседневном её значении, без умолчаний и ретуши. Его книга «Диаконские тетради» в лонг-листе премии Бунина за 2011 год. Проза Николая Толстикова отличается твердым, ясным писательским почерком, выношенным в глубинном постижении места и роли человека в мире, а также глубокой вкоренённостью в родную почву. В его повестях можно и увидеть, и понять Россию, потому что он пишет Россию не расчётливыми приёмами, не глазами постороннего для страны — он рассказывает, в повестях, свою страну страницами. И через повести Николая Толстикова приходит понимание, где мы родились, какая наша страна, настоящая.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Серега робко приобнял ее за сгорбленные плечи:
— Пойдем куда-нибудь, неуютно, тошно здесь! Только вот они как? — он кивнул на парней.
— Продрыхнутся! — махнула рукой Алка. — Потом и не вспомнят, как тут очутились…
Июньский вечер долог, пламенеет, не затухая, закат, но вот невесть откуда взявшийся ветерок нагонит стаи темно-лиловых облаков, и землю неспешно окутают прозрачные сумерки, загустеют сине, кусты обочь полевой дороги станут пугающе-таинственными, а на дорожной колее нога того и гляди угодит в незамеченную рытвину или споткнется больно носком о камень.
Серега вел Алку, цепко подхватив ее под локоть, боясь оглянуться назад, на мрачные руины. Повеяло речной свежестью, впереди густой белой пеленой заклубился туман. Из прогретой за жаркий день воды тихого омутка он струился колеблющимися, как парок, язычками. Серега, даже не раздумывая, словно стараясь очиститься, содрать с себя грязную кровящую коросту, сбросил рубаху и брюки и, очертя голову, нырнул в омут. Когда вынырнул, отплевываясь, почувствовал себя легче, чище и долго еще бултыхался в теплой парной воде. Позвал искупаться Алку, но та отказалась; подстелив Серегины шмотки, сидела, скукожась, поджав коленки к подбородку и лениво отмахиваясь веткой от комаров.
Скоро затянул студеный полуночник — и нудящая кровожадная гнусь убралась; Алка, отбросив ветку, легла, закинув руки за голову. Серега, наконец, выскользнул из уютных речных объятий и на ветерке затоптался около Алки, выстукивая зубами дробь и покрываясь гусиной кожей.
— Иди, погрею… — тихо позвала она.
Серега послушно лег рядом, прильнув на мгновение к горячему телу, пугливо скосил глаза — Алка, спустив с плеч бретельки сарафана, явила большие упругие груди, темные соски зовуще вздымались вверх. Серега потянулся было целоваться, но жаждущие губы его вдруг словно одеревенели — явилось, как наваждение, перед глазами: полутемная спальня, жена, ее рыжий наглый хахаль. Серега поразился, как может быть погано внезапно вспыхнувшее сейчас вроде б законное, выстраданное чувство мести и … сел спиною к Алке, потянув из-под нее свою рубаху.
— Блажной какой-то… — разочарованно вздохнула та.
5.
Нет, поначалу это было хуже всего. И ладно еще если на церковную паперть можно шагнуть прямо с земли, а не вскарабкиваться по ступенькам, дождавшись чьей-либо помощи.
Шишадамов преодолевал высокий порог в притвор храма и, тяжело опираясь на костыли, исподлобья озирал спины и затылки молящихся. Пока никто не узнавал его, одетого в мешковатый невзрачный костюм, в расстегнутой болониевой куртке. Прежняя широкая «греческая» ряса пребывала дома на вешалке, отец Арсений боялся запутаться в ней и грохнуться, чего доброго, и со стороны посмотреть: поп на костылях — зрелище из малоприятных.
Прошептав молитву, он, нарочито громко стуча костылями — чтобы уступали дорогу — начинал пробираться к алтарю. Его замечали старые знакомые бабушки-прихожанки, улыбаясь растерянно и жалостливо, складывали крест-накрест ладошки, собираясь подойти под благословение, но порыв гас, стоило глянуть на вцепившиеся мертвой хваткой в перекладинки костылей руки Шишадамова со вздувшимися от напряжения венами.
Отец Арсений норовил как можно быстрее взобраться на солею, подскочивших на подмогу мальчишек-алтарников шугал с суровым видом: «Цыц!» и, ступив в алтарь, замирал, преклонив голову перед престолом Божиим. И опять обступали Шишадамова — теперь священнослужители; в братском целовании блазнилась ему не искренность, а настороженность: как бы не причинить ненароком боль, и снова — жалостливые взгляды, то открытые, то таясь. И хоть бы кто глянул со скрытым злорадством: бесцеремонен и горд прежде бывал Шишадамов с собратьями, мог и грубовато осадить в разговоре да и во время службы прикрикнуть на замешкавшегося. Но напрасно ждал отец Арсений, даже когда нарочито вызывающе отвечал на «дежурные» вопросы о здоровье, о жизни: «Копчу вот небушко… Вашими, стало быть, молитвами».
Он отказывался присесть на креслице где-нибудь в уголку алтаря, снисхождения к своей немочи не терпел и службу старался отстоять до конца, повиснув на костылях, понурив голову. Искоса он иногда поглядывал на служащего иерея и, если бы кто посмотрел в это время пристально в глаза отцу Арсению, заметил бы в них и зависть, и обиду, и злые на судьбу слезы.
«Господи! За что ж так жестоко ты меня наказал!»
Этот немой вопль, крик, отчаянный плач вырвался из глубины души, стоило оклематься от наркоза на больничной койке и, страшась, обмирая сердцем, увидеть забинтованные искалеченные свои ноги, горящие нестерпимой болью. Красивый, дородный, сорокалетний мужчина, Шишадамов понял, что без костылей, если вообще сумеет подняться, не сделать теперь ни шага, и он, изуродованный, немощный вынужден будет судорожно и униженно хвататься за полы одежд спешащих мимо него благополучных и занятых людей.
Отец Арсений сжал зубы, зашедших попроведать встречал холодным молчанием, что-то односложно, уставясь в потолок, отвечал. Сыновья-погодки, студенты старших курсов политехнического института, неловко, потупясь, топтались возле койки, где возлежал недоступный и даже какой-то чужой отец; нечасто захаживала и супружница-матушка. Положив в тумбочку пакет с гостинцами, стояла молча у изголовья — роскошная, вся из себя, дама из областной администрации, с короткой модной стрижкой и ярко накрашенными губами. Говорили, что чета Шишадамовых неплохо смотрелась на официальных приемах. Не было и близко теперь в современной попадье от той дореволюционной матушки с белоснежной каемочкой платочка над бровями под плотно повязанным черным полушалком, богобоязненной, тихой и послушной. Попадья у Шишадамова поначалу, после института, смиренно труждалась в какой-то конторке, растила детей, помалкивала, где и кем служит супруг, но едва утеснение духовного «сословия» ослабло и сошло на нет, карьеру она сделала головокружительную — неглупая женщина и была. Чем-то и сам муж, «блистая» возле губернатора, ей поспособствовал.
И ныне вот о том сожалел, страдал… И она, поглядывая на поверженного изуродованного инвалида-мужа, тоже страдала, нервно и горько дергала уголками увядших под помадой губ и, если б не больничная палата, то наверняка бы полезла в сумочку за тоненькой ментоловой сигареткой с длинным фильтром.
Супруга вскоре после возвращения Шишадамова из больницы домой ушла, без истерик и слез, молча. Он предвидел это. Прежде она, если б и надумала, вряд ли бы решилась: престиж бы в глазах ее высоких начальственных сослуживцев пострадал, а теперь в это жестокое бездушное ко всему время ее не осудили, посочувствовали даже. Не захотела жизнь свою, яркую и неповторимую, возле калеки корежить.
В последние годы кто позорчей и полюбопытней подмечал, что блистательная шишадамовская чета держится как-то неестественно, ровно как разлететься в разные стороны норовит. Час пробил… Многим, особенно в свои молодые лета, помог отец Арсений подвинуться к Богу, к вере, а от половины-то своей, богоданной, не ведал как и отдалился. Или она от него…
Не бросила, не отступилась лишь одна тетка, сестра матери. Вековуха, бобылка, она жила сама по себе, семейству Шишадамовых не докучала, скорее те почти не вспоминали о ее существовании. Отец Арсений с трудом узнал тетку среди прихожанок восстанавливаемого храма: неприметная, укутанная в черный платок старушонка жила, оказывается, поблизости в ветхой коммуналке-развалюхе, уцелевшей как памятник архитектуры, и всю жизнь проработала на фабричонке в оскверненном храмовом здании. Как только в развалинах затеплилась церковная жизнь, была тут как тут, с такими же старушонками разгребала кучи мусора. И потом, когда в храме мало-мальски обустроились, на праздники старательно терла и скоблила закапанные воском полы, чистила подсвечники, мыла окна — и все только за доброе слово, которое отец настоятель не торопился и молвить; на полуграмотных старушонок Шишадамов поглядывал снисходительно-свысока, с недоступной строгостью, и усмехался втихую, замечая, как иной батюшка располагал их к себе елейной ласкою: «Давай, давай! Может, рублишко лишний подадут!»