Печали американца
Печали американца читать книгу онлайн
Литературная слава блистательной американки Сири Хустведт растет стремительно. Ее книги переведены на шестнадцать языков, выходят на нескольких континентах, литературоведы пристально следят за ее творчеством. Романистка, поэтесса, влиятельный эссеист, Сири Хустведт к тому же является женой и музой другого знаменитого прозаика, Пола Остера.
«Печали американца» — захватывающий семейный роман, где Хустведт виртуозно исследует память и подсознание своих персонажей, недаром главный герой, Эрик Давидсен, по профессии психиатр. Вернувшись из Миннесоты в Нью-Йорк после похорон отца, Эрик и его сестра Инга вступают в странный период, который Инга называет «годом тайн». Невыясненные семейные секреты не дают им покоя. Они читают воспоминания отца, встречаются с людьми, его знавшими. Одновременно обнаруживается, что и прошлое умершего мужа Инги, культового писателя, тоже имеет свои темные пятна… По признанию писательницы, «Печали американца» — роман во многом автобиографический, в нем использованы мемуары ее отца Ллойда Хустведта и подлинные факты из истории трех поколений ее семьи.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Я всегда подозревал, что их союз был страстным, но непростым. Они испытывали обоюдную зависимость друг от друга, их связывала история любви, которая не подергивалась ряской, а бурлила и вскипала, пока вдруг трагически не оборвалась.
— На самом деле было два Макса, — любила повторять Инга. — Мой Макс и «тот самый» Макс, литературное достояние, мистер Гений.
Писатели бывают разные, но Макс Блауштайн служил идеальным воплощением такого феномена, как «культовый романист». Он был хорош собой, но не в соответствии с признанными канонами красоты: изможденное лицо с тонкими чертами, копна волос, ставших седыми как лунь еще в юности, и неизменные очки в стальной оправе, что, по мнению Инги, делало его похожим на русского революционера-разночинца. «Тот самый» Макс Блауштайн, перу которого принадлежали пятнадцать больших романов, четыре киносценария и том литературных эссе, был объектом преданной и фанатичной читательской любви, иногда перераставшей в повальную истерию. Так, во время публичной лекции в 1995 году его едва не затоптали насмерть, когда обезумевшие поклонники сметали друг друга, чтобы подобраться к своему кумиру поближе. На его панихиду пришли сотни рыдающих навзрыд фанатов, но сия заметная даже невооруженному глазу скорбь не помешала толчее и сутолоке, когда они рвались в зал.
— Он вызывал обожание, подчас граничащее с безумием, — говорила Инга — и сам по этому поводу искренне недоумевал. Очевидно, его книги доцарапывались в человеческой душе до чего-то темного. Почему — никто не знает и не знал никогда. Для Макса это тоже была загадка. Но меня это подчас пугало. То, что он носил в душе.
Я отчетливо запомнил эти слова, ведь, когда Инга произносила их, голос ее сорвался, то есть это были не просто слова, я это почувствовал, но расспрашивать не посмел. Сколько раз я жалел потом, что не спросил, почему она так сказала. Сейчас я понимаю, что за сдержанностью и уважением личной тайны может стоять просто страх — боязнь услышать то, что тебе расскажут дальше.
Ферму пришлось заложить, и, для того чтобы выплачивать проценты по закладной, мой дед работал пильщиком у человека по имени Руне Карлсен.
Он не получал и пятидесяти, центов за кубометр. Когда приходило время перебираться на новую площадку, работы сразу прибавлялось, но за нее вообще не платили. Если вставал пильный станок, а он дышал на ладан, так что такое случалось часто, оплата тоже не начислялась. С четырех до шести утра отец работал в поле, потом лесопилка, а потом снова в поле с семи вечера до глубокой ночи. Навязшая в зубах американская прописная истина о тяжком труде, за который воздастся, оказалась жалкой ложью. Он бился так несколько лет, но потом не смог платить проценты, и банк объявил об отчуждении заложенной собственности за долги.
Потеря этих сорока акров жгла душу моего отца всю жизнь. И страдал он, конечно, не из-за утраченной собственности, а из-за того, что попытка сохранить ее во что бы то ни стало надорвала что-то в его отце. Он никогда не говорил об этом прямо, но мне кажется, что все было именно так.
Экономическая депрессия, — писал он — влечет за собой не просто материальные трудности, она не просто вынуждает человека довольствоваться малым. Это-то как раз самое легкое. Страшнее всего, что люди, у которых есть гордость, вдруг оказываются жертвами несчастного жребия, но из-за своей гордости не могут перестать чувствовать себя неудачниками. Сборщик процентов по закладным зарабатывает себе на жизнь тем, что унижает и топчет людей, у которых есть гордость. Это их самое уязвимое место. Люди с сильной волей начинают чувствовать себя бесправными, а если ты бесправен, то любые разговоры о справедливости — это просто сотрясение воздуха. Да и утешения вроде «сейчас все так живут» верны лишь отчасти. Если на момент начала кризиса у фермера нет долгов, он вполне может прикупить земли и сельхозтехники по бросовым ценам. Так что в это время кто-то поднимается, а кто-то идет ко дну. Мы пошли ко дну.
А ведь эти сборщики процентов по закладным не были безликими манекенами. Скорее всего, существовал какой-то совершенно конкретный человек, который с наслаждением шельмовал Ивара Давидсена на глазах его старшего сына, Ларса. Скорее всего, Ларс не раз и не два видел, как этот человек приходит вытрясать из отца деньги, которых у него нет, и, скорее всего, ждал, что отец сожмет кулаки и врежет этому ублюдку левой в челюсть, а потом правой под дых, но ударов так и не последовало. Ни тогда, ни потом. Вообще никогда.
Письмо от дяди Фредрика пришло почти через неделю после того, как я ему написал. О Лизе он, оказывается, слышал от матери. Она была неместная, приезжала откуда-то из Блу-Винга и работала на ферме у Брекке, когда Брекке-младший слег с аппендицитом. Тогда ее ненадолго наняли, а потом она пропала, мать даже волновалась, не случилось ли с ней чего. Еще дядя Фредрик опять рассказал историю о том, как они потеряли ферму.
В конце двадцатых годов, еще до Великой депрессии, наш дед, Улаф, взял в долг у Руне Карлсена крупную сумму под залог своих сорока акров. Когда началась Депрессия, проценты по ссуде были просрочены, а Руне отказал нашему отцу, который приобрел родительскую ферму, в праве выкупа закладной, так что земля отошла к Карлсену. Отец страдал от этой потери несказанно, по ночам его мучили кошмары. Когда он кричал, мама просила меня или Лотти будить его.
Все наши сорок акров Руне пустил под лесопилку, а отца нанял пильщиком. Для него это было страшным унижением. Гарри Дал тоже работал у Карлсена. Однажды что-то там сломалось, и Гарри послали в Кэннон Фоллз за запчастями. Он проболтался в городе дотемна, вернулся пьяный, простаивавшие пильщики встретили его в штыки. Я помню, как отец рассказывал об этом матери. Он был страшно зол на Гарри, сказал, что лучше б тому головой с моста. Сидел он в тюрьме или нет — не помню. Вот как Честера Хагена задержали в Блу-Винге за вождение в пьяном виде и дали ему тридцать суток, — помню, вся округа гудела. Но он сам нарвался, надо было с полицией быть поаккуратнее. Мы все очень ждали, когда Честера наконец выпустят, и ко дню его выхода на свободу приготовили подарки и закатили пир на весь мир.
Я сложил это написанное аккуратным почерком письмо и засунул его обратно в конверт, а перед глазами у меня стоял восьмилетний Фредрик, склонившийся в чердачной комнате над узкой кроватью, где спит мой дед. Мальчик будит его ото сна, из-за которого он кричит по ночам.
По вечерам, придя после работы домой, я ужинал и принимался за свои записи о пациентах, побывавших у меня в этот день на приеме. Так повелось после развода, когда вечерние часы вдруг стали тянуться все дольше и дольше, и я понял, что их необходимо чем-то заполнять. Пометки, сделанные в ходе беседы, при повторном прочтении могли привести к новому повороту мыслей, иногда абсолютно непроизвольному, и тогда я либо вносил в них какие-то добавления, либо, если мне требовалась консультация специалиста, записывал вопрос, который нужно было ему задать. После смерти отца я стал записывать еще кое-что: фрагменты разговоров, свои опасения по поводу неотвратимого, судя по всему, вторжения в Ирак, запомнившиеся сны и какие-то неожиданно вырвавшиеся из глубин подсознания ассоциации. Я прекрасно отдавал себе отчет в том, что эта попытка задокументировать себя вызвана в первую очередь отцовской смертью, но, заполняя страницу за страницей, я понял и еще кое-что: мне хотелось ответить на написанные им слова своими собственными. Я говорил с тем, кого не было в живых. Сидя за столом, я часто слышал высокий пронзительный голосок Эгги и голос Миранды, куда более мягкий, но слов почти не разбирал. До меня доносились запахи их ужинов, звонки их телефонов, звуки музыки, которую они слушали, и писклявые голоса персонажей мультиков, которые показывал их телевизор. Эти одинокие зимние вечера порождали большое количество фантазий. Кое-что я записывал; правда, были и такие, что не обрели графического выражения в дневнике, предназначенном для моих сокровенных мыслей, но в какой-то момент в этих разрозненных заметах стала фигурировать Миранда. Наши рабочие графики не совпадали, поэтому я ее практически не видел. При встрече она была со мной неизменно вежлива, обходительна и очень немногословна, это все, но мне грезилось, что я рано или поздно растоплю этот лед. Миранда, с ее блуждающими где-то далеко глазами, небезупречным прикусом и телом, спрятанным под толщей теплой одежды, стала частью жизни, о которой я мечтал.