Скука
Скука читать книгу онлайн
Одно из самых известных произведений европейского экзистенциализма, которое литературоведы справедливо сравнивают с «Посторонним» Альбера Камю. Скука разъедает лирического героя прославленного романа Моравиа изнутри, лишает его воли к действию и к жизни, способности всерьез любить или ненавидеть, — но она же одновременно отстраняет его от хаоса окружающего мира, помогая избежать многих ошибок и иллюзий. Автор не навязывает нам отношения к персонажу, предлагая самим сделать выводы из прочитанного. Однако морального права на «несходство» с другими писатель за своим героем не замечает.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Впрочем, тут она сама прервала наш разговор очень необычным для нее способом: протянув руку, она погладила меня по щеке:
— А сейчас поехали, иначе будет слишком поздно.
Я сказал: «Хорошо», хотя и не понимал, почему это она вдруг захотела поехать к моей матери, когда только что эта идея ей не нравилась. Поразмыслив, я решил, что Чечилия предложила мне поехать, чтобы прервать разговор, который был ей неприятен. Я знал, что Чечилия не любит говорить о себе, а я постоянно ее к этому принуждал, и мне вдруг пришло в голову, что ее упрямая уклончивость рождалась именно из нелюбви к такого рода разговорам, к которым я постоянно ее склонял. Всегда, в любой момент и в любой ситуации, готовая отдаться физически, Чечилия, как только заходила речь о ней, превращалась в моллюска, который сжимает створки своей раковины тем крепче, чем сильнее мы их разжимаем. Обычно она прекращала такие разговоры, предложив мне заняться любовью: она брала мою руку, клала ее себе на живот и закрывала глаза. То есть она предлагала мне тело, чтобы не отдать всего остального. Но в тот день мы не могли заняться любовью, и тогда, отчаявшись прекратить этот разговор, она и предложила мне первое попавшееся ей под руку: неприятный для нее визит к моей матери.
Некоторое время я ехал молча, раздумывая над всем этим. Потом спросил:
— Балестриери никогда не разговаривал с тобой о тебе?
— Никогда.
— О чем же он говорил?
— В основном о себе.
— А что он говорил?
— Говорил, что любит меня.
— А еще что?
— Еще? Да ничего. Все только о себе, вернее, о чувствах, которые он испытывает ко мне. То, что обычно говорят мужчины, когда они влюблены.
Я не мог не отметить, что между мною и Балестриери обнаружилось наконец хоть какое-то различие: я только и делал, что заставлял Чечилию говорить о себе самой, а Балестриери, как и все эротоманы, говорил о себе. На самом деле, решил я вдруг, Балестриери никогда по-настоящему ее не любил. Я спросил:
— А тебе нравилось, что он говорит только о себе?
— Какое-то время нравилось, когда он говорил, что любит меня. Но так как он все время говорил одно и то же, потом я уже просто не слушала.
— А тебе хотелось бы, чтобы он говорил о тебе?
— Нет.
— Ты не любишь, когда говорят о тебе?
— Не люблю.
— Почему?
— Не знаю.
— Значит, тебе неприятно, что я все время заставляю тебя говорить о себе?
— Да.
Я обомлел, услышав этот решительный односложный ответ.
— Может быть, ты начинаешь ненавидеть меня, когда я начинаю говорить о тебе?
— Нет, я просто мечтаю, чтобы ты поскорее закончил.
— Что ты чувствуешь, когда я расспрашиваю тебя о тебе?
Она подумала, потом сказала:
— Мне хочется ничего тебе не отвечать.
— То есть промолчать?
— Да. Или соврать что-нибудь, лишь бы ты оставил меня в покое. — Она помолчала, потом с необычной для нее словоохотливостью заговорила снова:
— Представь себе, когда я жила в монастыре, то для исповеди я придумывала грехи, которых не совершала, лишь бы ничего не рассказывать о себе. Священник был очень мною доволен, говорил, что я должна каяться, прочесть Бог знает сколько молитв Мадонне и Святому Иосифу, а я отвечала «да», «да», все время «да», «да», хотя потом не выполняла ничего из того, что он от меня требовал, ведь на самом деле я ничего плохого не сделала, и мне не в чем было каяться!
Внезапно мне пришло в голову, что этот назойливый священник хотел, в сущности, того же, что и я: он хотел поймать Чечилию, запереть ее в ее грехе, пригвоздить приговором. Я обеспокоенно спросил:
— И для меня ты тоже придумывала вещи, которых не делала?
Она рассеянно ответила:
— Может быть, иной раз и придумывала.
— Да что ты говоришь? Ты мне врала? И когда же?
— Может быть, и врала. Сейчас я уже не помню.
— Попытайся вспомнить.
— Не помню.
— Ну скажи, врала ты мне что-нибудь насчет твоих отношений с Балестриери?
— Клянусь тебе, что не помню.
— То есть все, что ты рассказывала мне о своем прошлом, может быть, и неправда?
— Нет-нет, совсем не так. Я врала только, когда без этого нельзя было обойтись.
— А когда нельзя обойтись?
— Как я могу это объяснить? Нельзя значит нельзя.
— Хорошо. Поехали к матери. Я представлю тебя как свою невесту, и самое большее через месяц мы поженимся.
Мы молча пустились в путь, и вскоре — вот они, знакомые ворота между двумя пилястрами, декорированными какими-то римскими древностями. Но ворота не были, как обычно, закрыты, наоборот — они были распахнуты, фонари на них зажжены, и как раз в эту минуту через них проехали одна за другой три или четыре машины. Я с досадой заметил:
— Боюсь, что у матери так называемый коктейль. Что будем делать?
— Что хочешь.
Я подумал, что, если иметь в виду цель, которой я собираюсь достичь, прием — это совсем неплохо. Таким образом Чечилия сможет составить себе представление о мире, куда я собирался ее ввести. И если она была тщеславна — а я думал, что это так, — то это представление могло быть только в мою пользу. Я рассеянно сказал:
— Войдем. Я представлю тебя матери, ты что-нибудь выпьешь, посмотришь дом, а потом мы уедем. Хорошо?
— Хорошо.
Я проехал аллею и не без труда нашел место для машины на почти до отказа забитой площадке. Чечилия вышла, и я последовал за ней. Идя к двери, она обеими руками приподняла с шеи волосы и разложила их по плечам — жест, которым, как я давно заметил, у нее выражалась робость и попытка с ней справиться. Я догнал ее, взял под руку и прошептал:
— В этом доме мы будем жить, когда поженимся. Тебе нравится?
— Да, дом красивый.
Мы вошли в прихожую, а оттуда перешли в одну из пяти гостиных, занимавших весь первый этаж. Там было уже много гостей, которые стояли друг против друга, держа в руках стаканы, и негромко переговаривались, искоса поглядывая вокруг, как это обычно бывает на коктейлях. Таща Чечилию за руку, прокладывая ей дорогу сквозь эту чванную, высокомерную толпу, разглядывая всех этих лоснящихся, цветущих мужчин и накрашенных, одетых по последней моде женщин, видя, что Чечилия сливается с этим ненавистным мне сбродом так, что уже кажется одной из многих, думая, что, если такое действительно произойдет (а это могло произойти после нашего бракосочетания), я не только освобожусь от Чечилии, я возненавижу ее, как ненавидел гостей матери, я даже почувствовал что-то вроде угрызений совести при мысли, что мечтал потерять ее среди этой омерзительной толпы, и понял, что почти надеюсь, что она не примет моего предложения. Да, я хотел, чтобы Чечилия мне наскучила, но ненавидеть ее я не хотел. Я слишком ее любил, чтобы избавляться от нее такой ценой — ценой превращения бедной, полной очарования девушки в богатую гарпию.
Размышляя обо всем этом, я продолжал проталкивать Чечилию сквозь толпу, от одной группы к другой, от одного кружка к другому, среди сигаретного дыма и жужжания голосов, задевая подносы, уставленные бокалами разных форм и цветов, которыми лакеи обносили гостей. Это был действительно многолюдный прием, и, судя по всему, мать устроила его с размахом, не считаясь с затратами. Тем не менее деньги, которые она потратила на то, чтобы достойно принять гостей, были просто ерунда по сравнению с теми поистине неисчислимыми деньгами, которые стояли за каждым из приглашенных. Не знаю почему, но я вспомнил, как несколько лет назад на подобном приеме один толстый, здоровый, веселый старик спросил у другого старика, бледного и грустного, тоном человека, желающего с научной достоверностью установить какую-то истину: «Как ты считаешь, какой капитал — в цифрах — заключен сейчас в этих четырех стенах?» И этот другой мрачно ответил: «Откуда я знаю! Я же не налоговый инспектор!»
Я не раз спрашивал себя, почему я чувствую такое глубокое отвращение к миру моей матери, но только в тот день, вспомнив эту фразу и сопоставив ее с лицами, которые меня окружали, я наконец это понял. Вглядываясь в лица приглашенных матерью гостей, я вдруг совершенно точно понял, что не было тут ни одной морщины, ни одной модуляции голоса, ни одной рулады смеха, которые не были бы впрямую связаны деньгами, которые, как сказал тогда толстый старик, стояли тут за каждым из гостей. Да, подумал я, деньги вошли тут в плоть и кровь; заработанные честным удачливым трудом или отнятые хитростью и силой, они дали один и тот же результат — совершенно нечеловеческую, чудовищную вульгарность, которая просвечивала и сквозь самую раскормленную тучность, и сквозь самую иссохшую худобу. И если правда, что с деньгами невозможно развестись и богатый, как бы он ни старался, не сможет притвориться бедным, то естественно, что и я, сам того не желая, был частью этого общества богатых и именно деньги, от которых я тщетно пытался отказаться, создали кризисную ситуацию и в моем искусстве, и в моей жизни. Я был богач, который просто не хотел быть богачом; я мог рядиться в лохмотья, питаться сухими корками и жить в лачуге — все равно деньги, которые мне принадлежали, превращали лохмотья в элегантные одежды, сухие корки — в изысканные лакомства, а лачугу — во дворец. Даже моя машина, такая старая и расхлябанная, была роскошнее самых роскошных машин, потому что то была машина человека, который, стоило ему захотеть, мог тут же получить другую, с иголочки новую и роскошной марки.