Город
Город читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
…Шел май.
И возвращал мне упругость и гибкость, и удовольствие летящего прыжка, и всему телу моему томление по движению, по стремительной ходьбе на уверенных каблуках… я лупил тяжелой палкой кожаный мешок, а после, умывшись, пил жаркий, густо заваренный чай с физкультурным врачом, низенькая, крепкая, в прошлом безжалостная мотогонщица, она была еще смешливей меня, и заливалась, утирая слёзы, пили чай, и я живописно рассказывал, как женюсь на Ленке, как у нас всё сговорено, да остановлено затем, что модных колец не достали, в клинике я прижился, рисовал всякие красочные схемы для показа их курсантам (молодым, в белых шапочках и в белых халатах) во время лекций, чинил и смазывал черным тавотом кухонные тележки, и тяжелые, пружинные устройства на дверях, писал красной тушью объявления о партийных и профсоюзных мероприятиях, и записывал, мелким почерком, для врачей конспекты их выступлений на занятиях по марксистско-ленинской подготовке. Шел май, знакомый мой пес тоже приободрился, бродил уверенней, и мясо исправно съедал. Что же такое: собачья память?
будущего для псины нет, а прошлое возникает лишь с запахом, как нечто приятное или враждебное; вероятно, богатство памяти в запахах и есть для пса опыт, сын ошибок трудных. Чему обучил меня сын ошибок? мне предлагалось узнать это в дальнейшем: а пока что я мог с чистой душою поклясться, что ничему. Май кружил жаркий, с необычно щедрым солнцем и зеленью, я уже загорел, и грива моя выгорела, и пошла серым, августовским блеском, в тон крепким, широким, загоревшим плечам, ночами я думал, почему бы и — впрямь не жениться мне на веселой, и легкой, сероглазой Ленке, ночи я коротал тем, что в воображении обнажал ее ножки и животик, и ночи уже шли прозрачные, любовные и дремотные: и вломился в деловитую суету клиник пыльный, зеленый, горячий июнь. В начале июня я заявил профессору, что пора меня гнать, не то я внесу дух нестойкости и разложения в ряды медперсонала.
— …Христом-богом молю! Будьте отцом родным! Хозяйство у меня! Человек я женатый. Жена горюет, детки плачут. Брата вам пришлю. Вот брат у меня: здоровый. Пусть хоть до Святок лечится…
— Это ещё что?
— Помещик, из щедрот и из гуманности, выстроил для крестьян больницу. Первого заболевшего и привезли. Где-то в воспоминаниях, у Аксакова.
— Гм! Чтобы пятого сентября был у меня в кабинете!
— Конечно, — уважительно отвечал я. Ну-ну, подумал я. Только вы меня и видели. В сберегательной книжке, которую осенью принес мне, вместе с добрым известием о прекращении дела, следователь, у меня еще значились какие-то деньги, я сочинил доверенность, в канцелярии шлепнули печать, и Ленка, взамен заскорузлой от крови, взрезанной медицинскими ножницами одёжки, что сгинула в никуда, вместе с осенью, притащила мне, крайне гордая, тугие белые трусики и мохеровые носки, табачного цвета рубашку с планочкой и пуговками «монтана», великолепные легкие башмаки на звонком каблуке, и штатские джинсы, шел июнь семьдесят седьмого, и Ленка считала, что в ином виде выйти за будочку проходной мне никак невозможно. Распрощался, —
(…матушка моя говорила: эту — только насмешить или удивить… Вы: насмешили и удивили, и, не взглянув на меня, глядя будто поверх, или мимо, будто глядела прямо перед собой, а я был маленьким ребенком, Прощайте… — с небрежностью безразличия, или глубокой невнимательности, глядя вдаль… через несколько дней, через две недели, она нежданно, с внезапностью снежного заряда в северных морях, с внезапностью пламени в лесном пожаре, появилась в убогой моей комнатке, в высоком и мрачном доме на Мойке, в эти несколько дней я извелся тоскою, я перестал писать, разговор смутный и торопливый, летящий, словно легким касанием по гребням штормовой волны, и я начинал догадываться, что невнимательность её есть не-видение всего, что не есть гребень… и на смутный, нечеткий вопрос мой, вы еще захотите меня увидеть, твердо ответила: Завтра. Уходя: обронила, забыла, оставила без внимания, или просто оставила мне: истерзанную, зачитанную пачку грязных листов, какой-нибудь седьмой экземпляр, с кружком от кофейной чашки на листе титульном; то была моя…
уже нынче ночью я вспомню всё. Вспомню, ночью, уже в не-моей комнатушке, и подпалины на столе, где горела рукопись: загоревшись сама, от упавшей свечи, страшной ночью в июле: возвестив мне ужасное… подпалины на столе, в зеленоватой бледной ночи, и будто приснившаяся фраза из Бунина, белые кости: рыдания будут бить, колотить, изгибать меня как в падучей, и ужасный испуг чужой девочки, которая уже стала моей женой, юной, незнакомой, ненужной… успокоить её; успокоиться, чувствуя, как высыхают на скулах тяжелые, крупные, от обиднейшей несправедливости, слезы. И упасть в сон: как в ночную высокую мокрую траву. Мне сниться будут: нищие шестидесятые годы, горькая юность моя, зима, лёд и слякоть, дырявые башмаки. И всё вместе, сон, слезы, память, девчонка: значило, что нужно жить…),
ощутив вдруг, как трудно, почти невозможно всё это бросить. Мимо желтых зданий клиник, через летний, темный, жизнью пахнущий парк, я шел к проходной, неся в ярком пластиковом мешке паспорт, расческу и прочую ерунду. Мне шел двадцать седьмой год, и я, первый раз в несуразной жизни моей, чувствовал себя семнадцатилетним. Жесткие новые джинсы сжимали мои бедра: как необмявшаяся флотская роба; жесткая новая рубашка, башмаки… я чувствовал себя новобранцем. Еще час, полтора оставались мне: до звенящей голубой сферы, что замкнёт меня, и отдалит от мира… ветер нес по Загородному пыль.
И увидев Загородный, блестящие трамвайные рельсы, булыжник, пожарную часть, я вдруг как-то тревожно, неожиданно для меня, вздохнул. То был еще не испуг; так: первое дуновение надвигающейся жизни.
Ах! не нужно было писать эту пьесу.
Глава седьмая
И я зажил теперь уже в одиночестве, у Пяти Углов; зажил, зажил, зажил… завлекательные глазки, завлекли умеючи, чёрт его знает, какая только чушь не лезет в голову… Зажил. Темный зимний Загородный проспект, угрюмость нечистых сугробов. Весенний Загородный, в оглушительном запахе корюшки, в громе грузовиков и витрин. Летний Загородный, в солнце, в бензине и пыли, в пленительном безделье… Осенний, сизый и чистый Загородный… и вновь: темные сугробы, вечер, красное вино, зима, и затем Натали, красавица моя бывшая жена… и на сем я простился с Фонтанкой,
на многия лета.
Фонтанка; Пять Углов, осень…
Скверы.
Кошки, и их старухи.
Выпивохи.
На ветхих каменных домах темнеющие доски мраморные: Дельвиг, Достоевский…
Дельвиг. Достоевский.
Дельвиг…
Темнеющие мраморные доски утомляли меня, как чужая и не заслуженная удача… и зачем вечный упрек этот чужою талантливостью и чужим бессмертием.
Вся литература уже раздражала меня: её враждебностью мне…
Завлекательные глазки, завлекли умеючи… нехорошее (для меня) повествование мое, против воли моей, затягивается… впрочем, до главнейшего, до встречи моей с Насмешницей, с Юлием и Мальчиком в загадочном доме на канале Грибоедова, пройти Мне нужно невеликий кусочек: 1) жизнь, в одиночестве, у Пяти Углов, гульба, задумчивость, ночи, бедность, 2) встреча с хитрым и вожделеющим Пудельком, и затем моя странная дружба с ним, 3) встреча, чрез Пуделька, с Владелицей, всё ещё Фонтанка, дом купца Толстого, непонятная мне дружба моя с Владелицей громадной барской квартиры в том доме, и 4) в наказание мне привела меня Владелица в дом на набережной канала Грибоедова, истинно что в наказание, и я думаю осенней больничной ночью, не слишком ль жестоко наказание это? — и искупленье стало мертвой буквой… Боже; какие жуткие стихи читал, вечером как-то, в доме на канале Грибоедова, Мальчик: …И проклял без изъятья всех, кто жил! и не было прощенья никому; и искупленье стало мертвой буквой; и оказалась благодать ненужной… — В мире нету, не знаю более жутких стихов. И проклял, без изъятья, всех кто жил. И не было прощенья никому… никому. И искупленье стало мертвой буквой. Мертвой буквой. И оказалась благодать ненужной. Благодать: ненужной… Как мучительно жаль мне, мучительным удручением, что я не умею писать, и в утешение не даровано даже заблуждения мне, будто умение моё оставило меня. Искупленье стало мертвой буквой. И благодать ненужной. Еще не вволю, но Хоть немножечко начитавшись настоящих книг, не умею уже написать ни строчки… здесь удержан сознаньем беззаконья моего; и искупленье стало мертвой буквой; и благодать ненужной:…проклял всех, кто жил! — Зачем я пишу?.. и еще эта дрянь, сучка, дежурная врачиха… тварь молодая, почему же я сделался так беззащитен, так уязвим для любого хамства, и внутри происходит что-то болезненно бешеное, сердце вот-вот оборвется, нет, прежде всё во мне было иное, мой тяжелый, не знающий ни пощады, ни удержу гнев… злейшие муки, несчастие гибельное зависимости: жизнь моя зависит от хамского высокомерия и злости молодой дряни, высокие бедра, каблуки истоптанные, и все взглядами лапают её, мусолят, слюнявят, только среди убогих она и королева, злобно надменная и не выносящая чужого достоинства неумелого, ненавижу мою жизнь. Я ненавижу мою жизнь. Ненавижу: жалкую, никчемную, неудачливую… непонятную. Ненавижу. Девочка, в мокрой темноте осенней и фонарях, с влажно блестящим, загадочным и насмешливым взглядом. Красавица жена. Мальчик. Насмешница. Калмык!.. — Мой врач убил меня нынче: как-то особенно ласков и добр, поговорил со мной, коротко и не очень внимательно, о минувшей ночи, моём самочувствии, болях, боязнях, и сунул мне под край залежанной подушки книгу, сказав: потом, потом… в книге лежала закладка, полоска листа разлинованного, серого, из каких листов сшивают истории болезни, книгу эту я, конечно же раньше не читал: уже название её тревожило во мне ощущение тяжелой и безнадежной скуки, у меня не являлось желания даже притронуться к этой книге, я бессознательно сторонился всякой чужой тоски, нищеты, униженности, как избегают гадкой и неприглядной болезни, я всю жизнь уверен был в том, что ничего, достойного моего внимания, в этой книге нет; и вот, бледным солнечным утром, осенним, когда и без лишних несчастий жить не хочется, холодноватым непрочным утром в итоге всей моей жизни, я открыл книгу, где лежала закладка, строк десять с чем-то отчеркнуты серым карандашом, я прочел бегло, ничего не понял, прочел внимательней, уже не пятнами слов, а по строчке. Прочел ещё раз, по словечку, по буковке… прежде, когда я читал в книжках, что письмо или шпага выпали там у кого-то из рук, я промахивал такой текст с лёгкостью ленивой, как театральщину, в красиво озаренном театре всё и вечно изображают иначе, чем люди делают в жизни, я любил театр, любил красивое, любил в театре нарочитое: излишек жеста, звучную речь, устремленность движения, торжественность бед… уже теперь я знаю, с того вечера, душного, светлого, берег Карповки, где первый приступ мой вытряхнул меня из мира, знаю, человечкам бывает столь худо, что им уже всё равно, валятся ли с мостов кареты, рушится ли мир: возникает разрыв меж ветошью плоти и пронзенной болью душой, и неважно уже, есть ли у тебя руки, умеешь ли шевельнуть ими, придуманное слово, цветок, письмо, я прочёл. И книга упала из исчезнувших рук. Шлепнула о каменный больничный пол. Что с тобой, плохо, заговорили соседи, сестру, врача, нет, через силу скривился я, вечером, в желтом огне ламп, я прочел, безразлично, в начале второй главы, год назад я еще сотрудничал в журнале, и твердо верил, что напишу большую, хорошую вещь, я писал роман, и дело всё кончилось тем, что я лежу в больнице и, кажется, скоро умру. А коли скоро умру, то к чему, кажется, и писать записки, вспоминается мне невольно и беспрерывно весь тяжелый, последний год моей жизни. Хочу теперь всё записать, и если б я не изобрел этого занятия, мне кажется, я умер бы с тоски. Все прошедшие впечатления волнуют меня до муки, а под пером они будут менее походить на бред и кошмар… нужно вернуть будет утром книгу врачу, мне ни к чему читать её, я прочел в ней главное: что книга эта, со столь неприятным названием, про меня; из предисловия узнал, мне с трудом удалось в уме из восьмидесяти вычесть шестьдесят один, что книга явилась из печати сто девятнадцать лет тому назад. Пугающая история.