История моего самоубийства
История моего самоубийства читать книгу онлайн
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Наутро после переселения в спальню девушка спохватилась и решила перенести фотографии под свой новый тюфяк. Так она и обнаружила этот рисунок, посчитав, что его подсунул Мордехай. Теперь уже догадываться не оставалось ей ни о чем кроме того — как вести себя с братом. Ответить на вопрос оказалось трудно, поскольку страх не позволял ей разобраться в самой себе: нравится ей это или нет. Ни до чего, между тем, не додумалась, предоставив действовать не столько Мордехаю, сколько самому неопределенному в жизни, — будущему. Не предпринимал ничего и Симантоб, потому что через три месяца, после окончания школы, Мордехаю предстояло уехать на учебу в Киев, о чем Хава вспоминала при падчерице со слезами. Не подавая вида, горевала и Лия, хотя держалась с братом то надменно, а то боязливо, чего Симантоб не видеть не мог.
Однажды к Симантобу с Хавой пожаловал в гости раввин Меир, — поздравить с окончанием выпускных экзаменов у детей. Он не оставлял без внимания ни одного события в жизни общины, особенно печального, и петхаинцы дивились откуда у старика хватало слез для всех? Новый раввин Рафаэл отвечал на вопрос словами Писания: «Сердце мудреца в доме плача, а глупца в доме веселья». Лукаво щурясь, Меир говорил умнее: «Если не придешь к человеку на его похороны, он не придет на твои». Что же касается домов, где праздновали, Меир, подобно Рафаэлу, ходил туда только если они принадлежали близким, но, в отличие от него, с подарками. Изо всех помощников привязан был только к Симантобу, и потому Мордехаю с Лией принес особые гостинцы: ему 25-рублевую банкноту, а ей старое издание «Песни Песней», которое она и стала листать во время ужина. Раскрыла и вздрогнула: «О, если бы ты был мне брат, то, встречая, я целовала бы тебя, и меня не осуждали бы!»
— Что? — насторожился отец. — Что это ты прочла там?
Ответила, будто удивили иллюстрации: кто-то замарал их все тушью. Традиция запрещает изображать людей, заметил раввин, добавив, что во всех своих еврейских книгах он либо вырывает рисунки, либо заливает их тушью.
— Еще бы! — воскликнул Симантоб и взглянул на Мордехая. — Рисовать людей нельзя, это приносит беду.
Мордехай вспылил: глупая традиция.
— А ты не смей! — вскрикнул отчим и стукнул костылем по полу. Глаза его налились кровью. Хава встрепенулась и собралась было заступиться за сына, которого в последнее время Симантоб, как ей казалось, перестал жаловать, но ее опередил раввин.
Он стал внушать Мордехаю, что изображать человека запрещено, поскольку он создан по образу и подобию Бога, и, стало быть, рисунки или изваяния лица и тела есть умножение божков и идолов. Все в нашем мире, получистом и полуфизическом, повязано с двумя другими: с незримым миром, наверху, и со скверным, внизу. Человеку дана свобода выбора лишь между двумя из этих трех миров, — между нашим, половинчатым, и низшим. В высший ему не попасть, ибо оттуда, из рая, он уже был изгнан. Если, значит, кто-нибудь берется за изображение человека, созданного по образу Бога, то он представляет Всевышнего как нечто наглядное и лишает Его чистоты. Поэтому, заключил раввин, рисовать или ваять людей есть нисхождение в мир скверны.
— Если человек свободен выбирать, — рассудил Мордехай, — и если, рисуя людей, он рисует Бога, то, может быть, через это он не только не отступает от Всевышнего, а наоборот, хочет вернуться в рай.
Раввин ответил не сразу:
— Зачем же тогда мудрецы запрещают? Зачем запрещать возвращение в рай? — и, хлопнув залпом водку в рюмке, рассмеялся. — Затем, что в раю делать нечего: оттуда уже податься некуда! — и, повернувшись к Симантобу, добавил. — Мальчик не соглашается со мной. Стал мужчиной.
— Знаю! — насупился тот. — Скоро — в Киев.
— Я могу и не уехать, — буркнул Мордехай.
Хава обрадовалась и не заметила, что муж огорчился, — хотя не из-за этих слов: в глазах Лии сверкнула радость.
Ночью, когда все улеглись, Лия включила ночник над подушкой и воровато раскрыла «Песню» на загнутой странице: «Заклинаю вас, девицы иерусалимские, сернами и полевыми ланями заклинаю: не будите, увы, и не возбуждайте любовь, пока она не придет!» Потом — на другой, тоже загнутой: «О, горе мне, если бы ты был мне брат, сосавший ребенком грудь матери моей! Тогда, встречая тебя, я целовала бы тебя, и меня не осуждали бы!» Испугавшись, осмотрелась по сторонам. Стояла тишина. Только как-то очень мокро капала вода в кране на кухне и рядом дремала мачеха, шевеля во сне сухими губами. Лия присмотрелась к движениям губ и ей послышалось, будто Хава пыталась вышептать холодящие душу слова: «Пришла, горе тебе, пришла к тебе любовь, дочь моя и девица иерусалимская! Но он брат, и потому тебе не целовать его!»
После этих слов в небе ударил гром, и Лие почудилось, будто по крыше прогрохотала колесница пророка Ильи. Утром у нее обнаружился жар, и в бреду она произносила фразы, в которых можно было расслышать лишь отдельные слова: «девицы иерусалимские», «полевыми ланями», «целовала бы тебя». К концу дня заявился врач, но не нашел ничего опасного. Закрыв за ним дверь, Симантоб поспешил на кухню и вытащил из шкафа водку. Разливать не стал — пил из бутылки. Прошел на веранду и пошарил рукой под тюфяком. Не обнаружив рисунка, обомлел, а потом проковылял обратно на кухню. Осушив сосуд, кликнул жену, а когда та появилась в дверях, рыкнул:
— Дети уже выросли, Хава! — и вонзил костыль в пол, — как восклицательный знак.
Через месяц Лию выдали замуж за сына почтенного Йоски Зизова, Габриела. Наутро после брачной ночи жениха с невестой привезли в синагогу и подняли на помост для благословения.
Мордехай шевелил губами, вторя словам свадебного гимна. В горле стоял ком, а в глазах слезы, из-за которых все вокруг сливалось воедино. Никто кроме Лии не посматривал на него, и никто в этом половинчатом — получистом и полускверном — мире не понимал его в эти мгновения лучше нее, ибо в эти мгновения оба они постигали одну и ту же истину: люди живут либо так, как принято, либо — редко и в конце — так, как хочется, а счастье или несчастье зависит от того, с чего начинать. Начинают, говорила Йоха, с первого, — и никто еще не стал счастливым; единственный выход — начать с конца.
Скоро женили и Мордехая. Симантоб сосватал ему свою племянницу, двоюродную сестру Лии, Рахиль. Хава слезилась на свадьбе не останавливаясь, словно знала, что скоро ей предстоит умереть, выполнив свой долг перед погибшим мужем, родным отцом Мордехая, и перед Иерусалимом, хотя она и не знала — что это такое… Через три года вдруг выяснилось, что отец Мордехая жив: попал в плен, слонялся после войны по свету и обосновался — где? — в Иерусалиме! Ушел в хасиды и открыл цех по производству мороженого. Встав на ноги, навел справки о семье и, узнав, что Хава вышла замуж, женился и сам на марокканской беженке. Марокканку убили в тот же год и месяц, когда скончалась Хава. Оставшиеся дни и силы отец отдал возвращению сына. Уехать к отцу Мордехай согласился сразу не только потому, что Иерусалим по-прежнему представлялся ему центром вселенной: с каждым днем своей удавшейся жизни с Рахилью он тосковал по Лие все сильнее, и все больше этой тоски боялся. Отца в живых не застал, но прижился к городу легко, как если бы после тысяч прожитых им тут лет он отсутствовал лишь столько, сколько ему было.
Прошло еще 17 лет, но все это долгое время ушло на приближение к встрече с Лией, к тому, чтобы быть счастливым хотя бы день, прожив его как хочется, а не как принято. Знал, что день наступит, как знал, что торопить его нельзя: любое начало лучше любого конца, и ожидание начала лучшеє начала, а тем более — того, что за ним следует. Вмешалась, как он и надеялся, судьба, — и Мордехай оказался в Киеве, откуда ему разрешили отправиться в Тбилиси почтовым рейсом, ибо пассажирского в ту ночь не было.