Всё тот же сон
Всё тот же сон читать книгу онлайн
Книга воспоминаний.
«Разрешите представиться — Вячеслав Кабанов.
Я — главный редактор Советского Союза. В отличие от тьмы сегодняшних издателей, титулованных этим и еще более высокими званиями, меня в главные редакторы произвела Коллегия Госкомиздата СССР. Но это я шучу. Тем более, что моего издательства, некогда громкославного, давно уже нет.
Я прожил немалую жизнь. Сверстники мои понемногу уходят в ту страну, где тишь и благодать. Не увидел двухтысячного года мой сосед по школьной парте Юра Коваль. Не стало пятерых моих однокурсников, они были младше меня. Значит, время собирать пожитки. Что же от нас остается? Коваль, конечно, знал, что он для нас оставляет… А мы, смертные? В лучшем случае оставляем детей и внуков. Но много ли будут знать они про нас? И что мне делать со своей памятью? Она исчезнет, как и я. И я написал про себя книгу, и знаю теперь, что останется от меня…
Не человечеству, конечно, а только близким людям, которых я знал и любил.
Я оставляю им старую Москву и старый Геленджик, я оставляю военное детство и послевоенное кино, море и горы, я оставляю им всем мою маму, деда, прадеда и любимых друзей — спутников моей невыдающейся жизни».
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Без языка
Посвящается Екатерине Юрьевне Гениевой, как и было обещано, когда я публично прочитал эту главу в Овальном зале Иностранки.
И всё отчётливей я чувствую: выдавливает меня из сферы человеческих общений напирающий английский язык. А не ему ль я отдал своих почти пятнадцать лет?
В третьем классе явилась к нам новая учительница, довольно миниатюрная брюнетка с тяжеловесным именем Саламыда Давыдовна. Мы раскрыли учебники и на первой странице увидали родимую пятиконечную звезду, а под ней непонятную подпись.
— Э ста-а-а, — произнесла Саламыда Давыдовна.
Это было легко. Игра могла бы получиться. Но выяснилось сразу, что это не игра, но и не жизнь. И только много-много лет спустя я как-то догадался, что добрая наша училка, непонятно чего от нас хотящая, звалась возвышенно и просто: Суламифь Давидовна.
Зато в пятом классе возникла Вера Михайловна Ш. Тут разговор особый. Ей было от силы двадцать два, и — не скажу про себя, был мало развит, — но в целом пятый «а», состоящий в основном из второгодников-рецидивистов, взыграл. Вера Михайловна оказалась не то что красавицей… Красавица, она скорей бы всех оцепенила. А из облика Веры Михайловны струилось нечто, что сразу привело мужской пятый класс в первобытное состояние.
Чувствуя приближение конца урока, Вера Михайловна начинала медленно отступать к дверям, стараясь делать это незаметно. Но зоркие глаза половых бандитов манёвр, конечно, замечали, и класс уже готовился к прыжку. Вот треснула первая трель, и Вера Михайловна рванулась, а ей наперерез скачут дикие кони. Она окружена, прижата к стенке, отбивается классным журналом, но копыта стучат, малорослые жеребцы жмут добычу под весёлое вольное ржанье. Так английский язык становился любимым предметом, потому что выяснилось вдруг, что для пятого «а» этот язык — природный.
И всё же пятый «а» шестым не стал. В конце учебного года он разошёлся почти весь по школам строгого режима, а также по колониям и тюрьмам. Остатки раскидали по другим шестым.
Тут я стал погружаться в беспризорность. Шестой «а» тоже походил на улицу, и в нашем классе появился Эрик Мазурин, взрослый человек. Он имел синий в полоску пиджак и был высокий блондин с лицом нестрашным. В свои шестнадцать лет Эрик уже избрал профессию, а в школе уклонялся от тюрьмы. С иными одноклассниками он изредка здоровался — несильным шлепком ладони по щеке. Уроки английского более других занимали Эрика, он смотрел на Веру Михайловну с большим интересом и невпопад произносил какие-нибудь два слова, неясные по смыслу. Вера Михайловна сбивалась с английской речи и предлагала Эрику выйти из класса. На это Эрик отвечал:
— Но я красив и молод!
Я отворил дверь класса и столкнулся с Эриком. Он поднял руку для приветствия, а я отпрянул и стукнулся виском о косяк. Ничего не случилось, но меня обступили и повели в медпункт. Потом отправили домой с провожатым.
Назавтра меня допрашивал директор, желая сбыть Эрика на руки тюрьме.
— За что он тебя ударил?
— Он не ударил.
— Как не ударил! У тебя сотрясение мозга.
— Я сам ударился.
— Все видели, что он тебя ударил.
— Да нет… Он просто… Он всегда так…
— Бьёт?
— Да нет…
Не знал я, как сказать. Директор же так понимал, что я отмазываю Эрика из страха перед ним, и дожимал. Но я ведь правду говорил. Ведь Эрик никого не бил. В его шлепках была доброжелательность. И я не мог сказать неправду.
А Эрика из школы удалили, и он предался воровскому делу, пока совсем пропал. Я же вовсе перестал учиться, и мой табель наполнился двойками. Избыток их меня нервировал, я начал двоечки стирать красным ластиком, но советские чернила были лучшими в мире, и на месте двоек получались дырки.
За прогулы меня отконвоировали в кабинет директора. И тут уж о директоре сказать приходится особо.
Валентин Панкратьевич Мясин, директор наш, был необыкновенный. Он появился годом раньше, а до того служил не знаю кем в стране Албании. На иных директоров или учителей Валентин Панкратьевич никак не походил. До него директором был Исаак Лазаревич, и он был директор как директор, такой же, как и краснодарский, — седой и в шинели, только ростом поменьше. А Валентин Панкратьевич явился — строен, высок, стремителен, бел лицом и чёрен волосом, бегущим лёгкими волнами по разным сторонам прорезанного бритвою пробора. Он облачал себя в костюмы невиданной доселе красоты и свежести. Но главное — лицо.
Словами этого лица не передать. Но если кто-то видел в телевизоре английского Шерлока Холмса, тому досталось счастье — Валентина Панкратьевича себе представить. Только лицо у нашего директора было ещё резче, асимметричнее и дьяволоподобней. Ну а в глазах играла адская весёлость.
Директор посадил меня на стул, спросил про мать. Я ответил.
— Отец?
— Нету.
— А где он?
— Не знаю.
— Но он был?
— Нет.
— Как это… Он что… погиб на фронте?
— Нет.
— А где же он?!
— Нету.
Валентин Панкратьевич задумался. Он сидел спиной к окну, лицо его было в тени, и сквозь хрящеватые раскинутые уши просвечивало солнце.
— Он что, репрессирован?
Вопроса я не понял.
— А мать что говорит?
— Ничего.
— Но ты у матери спрашивал?
— Не спрашивал.
— Но почему?!
Я чуть пожал одним плечом, а Валентин Панкратьевич немного похрустел ушами.
— Ну, хорошо, посмотрим табель…
Солнце ушло, и лицо директора стало виднее. Брови его взлетели.
— Это что?! Кто стирал?! Ты?!
— Я.
— А ты знаешь, что табель это государственный документ? Знаешь, что бывает за подделку государственных документов? Под суд пойдёшь!
Не помню, чтобы я перепугался. Мне скучно было, и я хотел на улицу, на волю. Не знаю, вызывал ли директор мою маму, а если вызывал, ходила ли мама… Она ведь, мама, не любила, когда её куда-то вызывали.
Не сразу, но в седьмой класс я всё же перешёл, а семилетка считалась тогда вполне достаточным образованием — неполным средним. Поэтому директор Валентин Панкратьевич стал терпеливо ждать начала лета, когда мы с ним расстанемся навеки. Однако час настал, и он прочитал моё заявление.
— Что?! Кабанов — в восьмой класс?!
Но он же ведь не знал, что я из хорошей семьи, где не то что десятилетка, а даже институт считался обязательным. В восьмой класс я всё-таки пришел, и тут что-то со мной случилось. Вернее, Вовка Митрошин меня надоумил. Он способ изобрёл, как прилично учиться без мук. И я перенял этот способ. Благо у нас была вторая смена.
Часам к двенадцати ночи, когда все в доме засыпали, я садился к столу, засветив несильную лампу, и делал все уроки… Ну, почти все. Конечно, для этого пришлось записывать домашние задания, чего я прежде не имел в привычке. На все мои уроки уходило два часа. Потом я ложился и спал сколько хотел, иногда до самой школы.
Зато за партой я испытывал блаженство. Мог слушать ход урока, мог думать о своём, читать, беседовать с соседом… Я был свободным человеком, готовым отстоять свою свободу ответом на любой вопрос. Но объяснение нового старался слушать, поскольку это упрощало домашнюю работу, а по устным предметам и вовсе её отменяло.
Только урок истории вводил мою свободу в рамки, потому что историю преподавал сам директор. Он вынудил нас иметь тетради по истории, и в ходе урока приходилось всё время что-то писать: то план, то даты, то вопросы, то выводы, а в завершение каждой темы Валентин Панкратьевич торжественно и грозно нам диктовал высказывания на этот счёт самого товарища Сталина и предлагал потом эту запись заключить в красную рамку или же красным всю её подчеркнуть.
Перед Новым годом директор подвёл итоги полугодия по всем предметам, кого-то поругал, кого-то похвалил… И вдруг сказал:
— Но особенно мне нравится работа Кабанова!
Мне стало почти что дурно — не от счастья, от изумления, а директор ещё рассказал, как не хотел пускать меня в восьмой и как я оправдал доверие.
