Зачарованная величина
Зачарованная величина читать книгу онлайн
Хосе Лесама Лима (1910–1976) — выдающийся кубинский писатель, гордость испанского языка и несомненный классик, стихи и проза которого несут в себе фантастический синтез мировых культур.
X. Л. Лима дебютировал как поэт в 1930-е годы; в 1940-е-1950-е гг. возглавил интеллектуальный кружок поэтов-трансцеденталистов, создал лучший в испаноязычном мире журнал «Орихенес».
Его любили Хулио Кортасар и Варгас Льоса. В Европе и обеих Америках его издавали не раз. На русском языке это вторая книга избранных произведений; многое печатается впервые, включая «Гавану» — «карманный путеводитель», в котором видится малая summa всего созданного Лесамой.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В такие дни лавки букинистов содрогаются от студенческих компаний, вламывающихся с видом новичков. Хозяин потягивается, водружает на нос диккенсовские очки и отправляется на шум набега. А компания тычется по углам в поисках чего-нибудь поярче с характерными признаками спасательного судна. Налетая с июня по октябрь, такие группки чередуются с другими, одиночными визитерами, чьи намерения написаны у них на лицах Вот закончивший курс студент, оказавшись на мели, не может гульнуть сегодня вечером, если не поправит дела с помощью букиниста. Видя пустую лавку, он на секунду теряет голову и тут же заливается краской, от которой давно избавились его более привычные коллеги. Букинист наскоро и молча пролистывает том, проверяя наличие страниц, оценивая издательскую марку, качество бумаги, не устоявшей перед ежедневным дряхлением. И с видом египетского жреца торжественно предлагает два песо. Довольный студиозус торопливо сгребает монеты и prima facie [89] отправляется за пачкой американских сигарет. Кучка других, наоборот, явилась за покупкой и кидается на издания, которые им по карману, увы, с трудом выдерживающему соблазны и тяготы студенческого житья. Бывает, две компании сталкиваются, но не смешиваются, поглядывая друг на друга с равнодушием или пренебреженьем. Но стоит кому-то расстаться с принесенным томом, как другой, зачарованный игрой причин и следствий, бросается на добычу с ликованием латиноамериканской степи, дождавшейся под Южным Крестом первой ночной влаги.
Вдруг из коробка, где проспал целый год, является шмель бога Эрота, острый и неукротимый Дон Хуан. За два дня галантной жизни ему предстоит сполна насытиться восьмисложным стихом, его текучестью и напевом. «Тенорио» испанца Соррильи {438} — из тех пьес с неисчислимым множеством дефектов и прорвой всевозможных изъянов, которые, тем не менее, продолжают жить, всякий раз выныривая из-под очередной лавины сокрушительных нападок. Тот, кто соприкасается с этой вещью впервые, откладывает критическое перо и попадает в плен к поделке, громоздящей сцену на сцену, на живую нитку схватывая куски интригой, достойной пошлейшего фельетона. А неискушенный зритель, тот просто переживает первобытные перипетии страха перед призраками и чудищами, валя их в одну кучу с семейными преданиями о незапамятных временах. Перескакивающие с пятого на десятое россказни за десертом. Голос бабушки, напевавшей ребенку о шагающих вдоль реки полках или о помешанном барине, который погнал слуг с косами отрезать ноги призракам, подбиравшимся из-за холма. Сплетение ужасов с безыскусными воспоминаниями, которое — если зрителю всего пятнадцать — не забудется и потом, в более скептическую пору.
Характерно, что самые суровые критики ищут доводов в оправдание пьесы. Даже те, кто вздыхает по «Севильскому озорнику» {439}, мистическим надломам Мигеля де Маньяры {440} и Дон Жуану Байрона или Моцарта, подчеркивают динамичность, не позволяющую зрителю ни на минуту расслабиться, и очаровательную в своих благоглупостях простоту, с какой Соррилья тасует богословские понятия греха и предопределения, милости и проклятья, абсолютно чужие всему миропониманию Тирсо. Праздничная спешка, этакая новогодняя манера на бегу поболтать о грехе и смерти, эффектные, ахнувшей петардой подытоживающие каждую сцену стихи только, пожалуй, и могут объяснить иные литературные чудеса и парадоксы, среди которых — поразительная живучесть этой вещи наперекор любым правилам и исключениям. При всех провалах и длиннотах соррильевский Дон Хуан сохраняет обаяние большой темы, раскованно, играючи взятой простодушным умом, не теряя присутствия духа соединяющим фельетонные клише с плохо переваренным школьным богословием и выводящим смерть пародией на саму себя в сопровождении фейерверка и зубоскальства.
Наступают пасмурные дни — надолго и к счастью. Такова в наших краях дивная, божественная зима. Дивная из-за всех чудес, которые сулят прогулка, застольные излишества и ускоренный бег крови. А божественная, поскольку эту передышку в суровой борьбе за довольно скромное господство даруют жителю тропиков для его утех, конечно, боги. Выходишь на улицу, отправляешься на танцы, просто идешь, куда глаза глядят. Мотающаяся в воздухе изморось развеивается или ее перестаешь замечать и шагаешь без опаски, хотя она нет-нет да настигнет, хлестнет тебя в нежданном броске. Стоит разглядеть среди туч голубую полоску — и, кажется, прощай, чары зимнего великолепия, снова оставшегося недостижимым. Впрочем, старые гаванцы научились дистиллировать из этой хитрой смеси воздуха, туч и дождей неразбавленную, стопроцентную зиму. Неунывающие, голосистые, появляются чайки с их ностальгией по солнцу среди кромешной тьмы и светлыми предсказаниями на завтра. Усеяли китайский лаковый залив и вдруг срываются с места, хвастая зажатым в клюве слитком влажно сверкнувшего рыбьего серебра. Как бы замкнувшись в безразличии, поглядывают на них товарки, оставшиеся начеку и ждущие поживу покрупней — этакую морскую диадему. Потом все бросают корыстные хлопоты и благородно, чисто парят на раскинутых крыльях, обметая с них чешуйки и соль.
Первый день зимы зовет на побережье. Оно переменилось, помрачнело, эскадренная синева валов налилась воинственным оттенком. Море, по строке Валери {441}, всегда и неустанно в начале. Сейчас оно приступает к приветствию — капитан полуночи, склубившийся призрак в изъеденных солью перчатках, который приподымает руку в холодном песке, медленно осыпающемся на ветру.
«Гастрономия и обходительность — приметы старых культур», — мысль верная. Уже закипают галисийский бульон, астурийская фасоль и наше южноамериканское рагу с перцем — кушанья для крепких и неторопливых желудков, для зимнего пищеварения… Сколько новшеств в готовке одного и того же блюда — от семьи до страны, от касты до разгулявшегося холостяка! Какое чудо увидеть в «Каире» несравненное и загадочное «сака шире» — типично египетскую выдумку, до того напоминающую нашу курицу с рисом! Вздыхаешь, что нет фазанов, и поражаешься, слыша, что в Праге жаркое из фазана — дежурное блюдо, истребляемое без малейшей пощады и пиетета.
Вся Гавана — в этом кулинарном искусстве. Это ее способ отзываться на любые переломы, то спеша им навстречу, то зализывая раны. Вот и сейчас она опять разводит огонь в очагах, закладывая двойную порцию угля. Нас ждет заправленная хорошо обжаренным чесноком похлебка, чьими целительными свойствами не могла нахвалиться тетя, но главное в которой — бесподобный, заранее предупреждающий о будущем наслаждении вкус, гимн во славу тончайших пропорций соли и масла. Похлебка, на которой бабушка с удовольствием доказывала, что любое действие перца вполне достигается томатом. «Бог, — гласит другое присловье, — дал на стол поставить, а дьявол — чем приправить». Этот подчеркивающий суть блюда и достигающий каббалистических высот изощренности контрапункт, этот покров соуса бешамель на золотистых дольках поджаристого картофеля — еще одно свидетельство, что дьявол не прошел мимо печки.
Увы, гаванцы потеряли вкус и пристрастие к еде. По воскресеньям кормятся прожектами, кухарки обходятся одним завтраком, да и тот из консервов, — память о доброй трапезе раз от разу слабеет.