Колизей
Колизей читать книгу онлайн
Повесть «Колизей» в полной мере характеризует стилевую манеру и творческий метод писателя, которому удается на страницах не только каждого из своих произведений психологически точно и стилистически тонко воссоздать запоминающийся и неповторимый образ времени, но и поставить читателя перед теми сущностными для человеческого бытия вопросами, в постоянных поисках ответа на которые живет его лирический герой. Всякий раз новая книга прозаика — хороший подарок читателю. Ведь это очень высокий уровень владения словом: даже табуированная лексика — непременный атрибут открытого эротизма (а его здесь много) — не выглядит у Юрьенена вульгарно. Но главное достоинство писателя — умение создать яркий, запоминающийся образ главного героя, населить текст колоритными персонажами.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Что вы, — усмехнулся я. — Фугас немецкий.
— Откуда знаешь?
— Инструкцию читал.
— Инструкцию он читал…
— По противоатомной защите. Для военнослужащих.
— Атомная не атомная, а вдруг рванет?
— Не рванет. Ее испортили советские патриоты.
— Какие еще патриоты?
— Которые на подземных заводах работали.
— Ты где живешь?
— Зачем вам?
— В этом ДОСе или в том? Я вот приду к твоим родителям!..
И, бросив нас, армянин стал описывать боязливую дугу, направляясь через улицу к воротам воинской части.
После этого случая я погрузился в специальную литературу, которая была у отчима. С грифом «Для служебного пользования»». Учебники, справочники. «Зубришь матчасть? — говаривал он сверху, возвращаясь с дежурств. — Ну-ну…»
Отчим считал, что лишних знаний не бывает, и в книгах — даже «толстых», не по возрасту — угроз не видел.
Жизнь в послании меняла гарнизоны, города, квартиры, номера гостиниц, школы и дворы. Потом фул стоп. Однажды высадили из машины «с шашечками», и на углу нашего отныне дома я прочитал: «Улица Долгобродская».
Прозрение насчет названия — что оно судьбоносное, и что Longway звучит если не лучше, то намного дальше, чем Бродвей — явилось несколько позже. Тогда же, в начале 59-го года, который для рукоплещущего человечества начался с убийства в космосе Белки и Стрелки, а для меня с разбитого в дворовой драке носа, я, десятилетний новосел, пришел к выводу, что предел падения достигнут. Чтобы себя утешить, выпросил у мамы паспорт и пошел записываться в районную библиотеку. Никого снаружи не было. Ноздри смерзались. Лед сверкал. Обратно пошел прокладывать другую дорогу, и за домом, где была библиотека, вся эта Долгобродская открылась мне между заводами до самого виадука. Там был какой-то странный шум. Вдаль уходили и сияли параллели рельс. Но ни трамваев, ни грузовиков. Воскресенье. Полная тишина. И в ней нарастало… да! Тяжеломедное скаканье. Щурясь на солнце, с удивлением увидел коня. Мотая гривой, он несся мне навстречу через Заводской район. Цокая копытами и грохоча телегой, в которую был запряжен. И правил им не какой-нибудь деревенский лихач, а бабка — самая обычная. В темно-коричневом платке и черном плисовом жакете. Одной рукой лихая эта бабка натягивала вожжи, удерживая себя в положении стоя. В другой был бич, которым она нахлестывала битюга по крутым бокам, обмерзшим до сосулек и гнедым. Конь глянул сверху огромным гневным глазом.
Бич оказался длиннее, чем я думал.
Я заметил замах, но не поверил своим глазам. Меня? Но почему? За что? Потеряв драгоценные доли секунды на вопросы, бессмысленность которых мне открылась тут же, сделать финт я не успел. Ударило как молнией. Жгучая, несмотря на ушанку, боль оплела мне голову. В следующий момент шапку с меня сдернуло. Выронив книги, я полетел через сугроб на дорогу вслед за шапкой и бичом, который бабка ловко поймала в ту же руку, которой держала его оплетенную кожей рукоять.
— Чтоб ты сдох, байстрюк!
Пока собирал мысли и книги, которые разлетелись по льду, весь этот ужас стушевался с фоном, откуда так внезапно налетел.
Так как район назывался Сталинским, то задуман был торжественно. Жилым ансамблем, воздвигнутым над глубокой низиной. Таким открывался район глазам трамвайного пассажира с дамбового прогона улицы Долгобродской. Трамвай взбирался дальше между домами между домами ансамбля и останавливался как раз напротив нашей кирпично-оштукатуренной пятиэтажки. Но торжественность кончалась при первом вдохе. Вокруг дымили трубы, и уже следующая остановка называлась «Тракторный завод» (а предыдущая — «Маргариновый»). Через два года после моего здесь появления район переименовали, справедливо назвав Заводским.
Однако обитал здесь не только пролетариат
(«Люмпен», — добавляла мама). Добавлялся еще недобито-(но успешно добиваемо) — деревенский элемент. А также уголовно-лагерный, если иметь в виду так называемый «Шанхай», где с 53-го года бериевской амнистии он жил и размножался. Времянки занимали дальний склон низины, с одной стороны гранича со свалкой кокса, с другой сползая к речушке с характерным названием Слепянка и упираясь в подножье почти отвесной насыпи, где наверху была узкоколейка, монументальный элеватор и стая воронья над ним. Ворон в первую очередь интересовало, конечно, зерно. Но не оставляли без внимания и трупы, по весне размороженные вместе со Слепянкой и выносимые из бетонной, большого диаметра трубы под дамбой на всеобщее обозрение. Меня звали тоже (призывным «Аля!», которое в этих местах в ходу с нашествия Наполеона). Но я на трупы не ходил. Меня и живые обитатели района не занимали. Кино, библиотеки. Мои интересы предполагали одиночество. А здесь любили уличные зрелища, которые были куда ярче, чем в других мной познанных местах (которые я не успел украсить своим ленинградством). Выбегали иногда во двор с двустволкой и мутным взглядом: «Разойтись! Всех порешу!» Я возвращался из библиотеки, читая на ходу, когда от итальянской книги оторвали вопли. Прямо во дворе, напротив багровой железной двери подсобки магазина «Хлеб», в кругу детей и голосящих баб, мускулистые жильцы в количестве трех обливались кровью, но продолжали рубить друг друга топорами. Я обошел толпу зевак и снова открыл «Сердце» Эдмондо Де Амичиса. Человек здесь был еще не друг, не товарищ и не брат. Не только человеку. Животному тоже. После Западной Белоруссии меня было не удивить убийством свиней. Но здесь, в недобитой деревенской части Заводского района, милых сердцу моему парнокопытных — своих собственных, собственноручно вскормленных помоями себе на закусь под картофельный самогон — забивали не с сочувствием и в положение входя (что делать, если жизнь такая, что не ты меня, свинья, а я, человек, тебя?), а долго и глумясь.
Что говорить в этом контексте о занесенных сюда малолетках, к тому же отмеченных нездешним ореолом. Даже нужного знака поставить не могу: настолько риторичен мой вопрос. Говорить о них нечего.
Однако же приходится: одним из них был не кто иной, как я. По сю пору данный самому себе в тех ощущениях, которые были в меня не только синдромно-травматически впечатаны, как война в ветерана, но еще, чтобы лучше помнил, вбиты.
И буквально.
Пудовыми, в галоши обутыми войлочными валенками, которых на милицейском патруле было две пары. Но ударных конечностей ровно в два раза больше. В сквере, куда меня втащили, чтобы подальше от света домов и свидетелей. Сквер, кстати, сам сажал весной — в составе средних классов школы. Вкапывал кусты. Пионер-озеленитель своего района. А теперь вот хватался за из скользко-ломкие прутья, пытаясь хоть как-то затормозить себя, подбиваемого сверху в хвост и в гриву. Волокомого явно на расправу.
В центре, куда выходили дорожки, была, как положено, клумба. Само по себе слово добродушное, и, если не учитывать кирпичи, которыми клумба была окружена, для вящей красоты бордюра вкопанными косо, и не вплотную, а через промежуток, р е д к о з у б о, то возникает образ мягко-выпуклого чернозема, которого не видно из-за насаженных цветов. Нарциссы и тюльпаны. Маргаритки. Анютины глазки. Львиный зев. И прочие названия, которых не вспомнить и без которых можно обойтись, поскольку День конституции СССР (не брежневской, 77-го года, когда я безвозвратно уехал в Париж, а еще Сталинской, 36-го) отмечался 5 декабря. Цветов и в помине уже не было. Клумба, бордюр которой по осени был частично расхищен, а частично выбит и раскидан, являла собой ледяную выпуклость, куда вмерзли и под разными углами торчали кирпичи. Все это рельефно выступало благодаря ловимому и отражаемому клумбой свету дома за ней: пара балконов в центре была мне знакома. Когда-то и я выходил на них, бывая в гостях у первых моих здесь друзей. Они там жили на одной площадке, чему я безумно завидовал. Мой первый любовный треугольник. Андрей Сперанский и Вероника Жбанникова: очень я любил эту пшенично-голубоглазую блондинку в 4-5-м классах, несмотря на не очень красивую фамилию. Они бы меня услышали и спасли. Побудили бы своих отцов-офицеров выбежать и прекратить то, что со мной здесь творили милиционеры, которые дышали перегаром и зверели от попыток вырваться. Но друзья уехали. В Москву и Воронеж соответственно. И я соответственно молчал, глядя на балконы с застекленными и, конечно, заклеенными на зиму дверьми, свет за которыми был равнодушен к моей участи.