Афорист
Афорист читать книгу онлайн
Валерий Владимирович Митрохин, поэт, прозаик, очеркист, член Союза писателей России.Валерий Митрохин родился 16 августа 1946 года в деревне
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
— Так значит Тойфель Кар — самый главный над нами?!
— Есть ещё главнее.
— Он тоже видит и слышит всё, когда ему надо.
— А его самого как можно увидеть?
— Окстись, неуч!
— С Тойфелем увидеться — уже неприятность, а ты эвон чего захотел.
— Может, по дороге его увижу!
— Не увидишь. Кар обитает в комфорте. И не любит оставлять зону без присмотра.
— Но я не о Каре.
— Ха–ха–ха! — засмеялся Соя. — Заткнись, малыш, иначе нарвёшься. О Каре мы поговорить можем. О том, кто выше, — нельзя.
— Ладно! Значит, у Кара тут дом?
— Целая гостиница. Одни съезжают, другие селятся. Земля, брат, — гостиница со всеми удобствами.
Город всплыл и замер на горизонте, словно огромный корабль.
Твоё дыханье ощущаю с тыла.
И длань Твою на собственной руке.
Прости, что мне бумаги не хватило,
Что на Твоем пишу черновике.
Автор не установлен.
В поезде:
Она не знала, что делать со своими ногами. В тесном купе они казались просто громоздкими. Они, казалось, только мешали ей и её попутчику.
Психома:
На сенокосе бабы повязывались платками так, что видны были только глаза. Ниндзи моего детства, вороша сено, таким образом спасались от пыльной аллергии, а еще больше берегли нежные губы и кожу лица от нещадного солнца.
В юности все мы были аргентинцами. Мы любили танго. И наши ровесницы тоже носили мини. Их тугие ляжки тоже были открыты более, чем это одобрялось взрослыми. И всё–таки, наши девушки были целомудренны. Нередко до… ну скажем так, до вполне приличествующего подразумеваемому событию возраста. Сегодня всё не так. Во–первых, никакого возрастного ценза не существует. Во–вторых, ляжки какие–то не такие. Но самое главное, что меня занимает, — это холодность, с которой на эти части тела взирают теперешние юноши. Танго тоже теперь не танцуют. Порой кажется, что у сегодняшних молодых нет музыкального слуха и полностью отсутствует чувство гармонии. Я слыхал, они тащатся и кончают весьма скупо и коротко. Может ли получиться из такого соития полноценное потомство? Тем более что жалкий этот оргазм частенько происходит не в любви и даже не в постели, а под какофонию и вопёж конвульсирующих безголосых кумиров.
Иногда мне кажется, я знаю всё. Стих этот на меня находит всякий раз, когда меня охватывает скука. Беспричинное чаще всего, это чувство знакомо мне с тех самых пор, с каких я себя помню. Многие вокруг любопытничают, суют нос в любой вопрос. А мне ровным счетом безразличен этот интерес. Более того, мне вдруг становится совершенно ясно: все это я и так знаю. Я остаюсь равнодушен к происходящим вокруг меня событиям, явлениям, вещам. Но только к тем, которые творятся вокруг, то есть вне меня. Ко всякому движению внутри себя, тем более ранее не случавшемуся со мной, я всегда прислушиваюсь настороженно. Всякий малейший намек на возможную неприятность тревожит и даже пугает меня. Порой сильнее, нежели иная настоящая проблема. Мнительность эта говорит, что я себя совсем не знаю. С другой стороны, именно это незнание делает меня по отношению к себе болезненно любопытным. Движимый этим стимулом, я все время стремлюсь к самопознанию и чем больше преуспеваю, чем дальше продвигаюсь внутрь себя, тем тревожнее и печальнее становится у меня на душе. Ибо, постигая нечто внутреннее, я познаю и то, что загнало в меня внешний мир. А он грозен и бессмыслен.
Пенс, пенис. Леска, ласка. Сорока, сирокко. Тест, тост.
Сквозь изумрудную кожу апреля уже проступила и запеклась сукровица вот–вот готовых распуститься кистей сирени. Чин (книжка сюжетов).
Объективность и достоверность — всего лишь слова. Ни той, ни другой в этой жизни нет. Гений.
Если уж ты стал на колени, молись не только о себе, но и других тоже. А лучше всего, если ты забудешь о себе и попросишь за всех прочих о целом свете, в котором ты несчастлив и где оказался в позе раба. Автор.
В ресторане «Чал»
«Кемарит сад под боком автострады.
Она ревёт и день и ночь…
Цветет сирень кладбищенской ограды
И дух её меня уносит прочь…» —
порочным голосом пел эмигрант. Этот гомосексуалист с голосом сытого умника долгие годы тщился быть диссидентом.
Кстати, о диссидентах. Провинциальный писатель всерьёз гордился тем, что одним из первых употребил в своём романе этот термин. Факт случился ещё до того, когда многие не знали, что это слово обозначает и как пишется — с одним или двумя «с». А когда оно появилось в словаре, наши грамотеи ещё долго писали в нем вместо «и» «е».
Но вернемся в «Чал». После смерти хозяина, там начались необратимые процессы. И новый владелец принял на работу того самого эмигранта, которого Пиза даже на порог «Афродизиака» не пустил.
— Ой, мама! — вскрикиваю от боли. А мамы–то давно нет. Или есть?!
Форос, форс, фарс.
— Ну что, дядя Соя, уматываем? — надоедал Мажар.
— Дядя?! — Соя показал желтые резцы. — Какой тебе тут дядя! Нет больше дяди! Есть мытарь. Мытари мы из бригады Кара.
— Мытари. Дешевое какое–то слово. В Библии так называется сборщик податей.
— Не умничай. Мы все тут знаем «эту книгу». Так мы называем ее. А то слово забудь, если не хочешь неприятностей.
— А я думал, у вас демократия.
— И думать не надо. Это здесь не нужно. Это скоро пройдёт. Это пока ты такой, что из тебя навозный душок испаряется. То есть земной.
— Навозный?!
— И не возбухай. Тут и это не проходит. Тут работа. Мы все тут много работаем. Болтунов не жалуем. Особенно Тойфель. Его заместитель Брион помягче. Все–таки с детьми работает. Но тоже строг. Детей баловать нельзя.
— А сейчас он слышит нас?
— Может быть. Но лучше молчи. Если тебя невзлюбят, не видать тебе солнца и звёзд. Вот тогда обхохочешься.
— Что ж тут веселого
— А у нас только и умеют, что ржать. Лукавые все мы тут. Веселые, словом, ребята! Шутим. У нас тут все с юмором. Сатирики мы. Насмешники. Смехуны. Балагуры. У нас тут не увидишь кислой морды или, хуже того, слез и соплей. У нас тут гомерический, можно сказать, хохот царит. Прислушайся.
— С чего веселиться?
— А причин всегда, хоть отбавляй. Вот глянь вниз. Видишь?
— Чего видеть–то?
— Ничего. Скоро и ты научишься видеть лишь то, что надо, смотри. Вон площадь. А на ней вождь с протянутой рукой. А вокруг цветы.
— Да. Я знаю! Это наша центральная площадь.
— Ну и что тебе разве не смешно?
— А что там смешного?
— Синезадые пчёлы… Разве не смешно?
— Пчелы? У меня не такое зрение, чтобы пчёл с такого расстояния видеть.
— Я говорю, и ты можешь. И маковые зёрнышки можешь разглядеть. Надо тебе только захотеть.
— Нету там никаких пчёл.
— Не могут цветы оставаться без пчёл.
— Издеваешься?
— А вот эти бабы в синих халатах? Разве они не похожи на пчёл?
Они торчали из клумбы и впрямь, словно большие пчёлы.
Далеко внизу садовницы в синих казённых халатах, обтянувших им зады, пололи отцветшие тюльпаны.
Автомолёт в форме легковой машины несся по пустынной автостраде: позади него стлался мрачный холодный туман. Впереди сверкало солнце.
Как долго будет продолжаться моя работа над этой рукописью, не ведаю. Нет никаких предчувствий. Знаю одно: пока мне пишется так вот, как пишется, я ни одной строки, ни одной фразы и мысли не отнесу к какому–нибудь иному произведению. Даже если мне будет казаться, что пришедшее слово не отсюда, что оно провозвестник чего–то нового, какой–то иной книги. Другое по–другому и выглядеть должно. И пока я это не увижу, буду писать эту. Сколько бы ни продолжалась она.