Пение птиц в положении лёжа
Пение птиц в положении лёжа читать книгу онлайн
Роман «Пение птиц в положении лёжа» — энциклопедия русской жизни. Мир, запечатлённый в сотнях маленьких фрагментов, в каждом из которых есть небольшой сюжет, настроение, наблюдение, приключение. Бабушка, умирающая на мешке с анашой, ночлег в картонной коробке и сон под красным знаменем, полёт полосатого овода над болотом и мечты современного потомка дворян, смерть во время любви и любовь с машиной… Сцены лирические, сентиментальные и выжимающие слезу, картинки, сделанные с юмором и цинизмом. Полуфилософские рассуждения и публицистические отступления, эротика, порой на грани с жёстким порно… Вам интересно узнать, что думают о мужчинах и о себе женщины?
По форме построения роман напоминает «Записки у изголовья» Сэй-Сёнагон.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Зашла после церкви к подруге. Рассказала о том, в чём каялась. Она посмотрела на меня знакомым затравленным взглядом тайного ужаса: «Я тоже убила свою бабушку. Она была очень жестокая. Заедала жизнь своему сыну. Погубила трёх его жён, разрушала семьи с детьми, мучила мою мать. А меня любила. И моя мать отомстила ей за всё, за свои и чужие страдания. Она сначала отдала меня ей на воспитание, а потом, подростком, забрала. И вливала ненависть к ней. Я, с жестокостью подростка, изощрённо издевалась над ней. Грубила, говорила мерзости, доводила до слёз. Она этого не выдержала. Это её сломило. Она как-то быстро одряхлела, впала в слабоумие, умерла. Не смогла вынести такого предательства с моей стороны. Из-за меня умерла».
Ещё один знакомый вдруг впал в задумчивость, рассказал свою страшную историю. Тоже бабушку убил. Хранил под её кроватью мешок с анашой. Бабушка была наивна, не знала, что её внук — с 17 лет наркоман. Когда внук полез к ней под кровать, вбежала разъярённая мать, был страшный скандал. Бабушка узнала правду и умерла от инфаркта в тот же вечер. Прямо на мешке с анашой.
Меня удивила повторяемость сюжета. Люди всё сплошь утончённые эстеты, тонкие натуры, думающие, совестливые. А там, в тихом омуте…
Какая-то череда самопоедания рода. Массовое тайное убийство бабушек несовершеннолетними внуками. Наказание от крови своей. Проклятые в революцию до четвёртого колена. Наверное, поэтому такие ужасные, кривые судьбы.
У Яшиного друга, студента-медика, жил в банке хомяк по имени Хамурапи. В банке у него царил идеальный порядок, не то что у людей. В одном месте был домик, свитый из бумажек, в другом месте Хамурапи ел и пил, в третьем, строго определённом, Хамурапи гадил.
Яков любил наблюдать за жизнью хомяка, стоять возле банки и покуривать. Он размышлял о том, что для мелкого животного он, большой и огромный, пожалуй, как Бог. Наклоняется откуда-то из космоса, даёт пищу, уничтожает отходы. Всемогущ. Если бы хомяк был поумнее, он бы, пожалуй, стал бы Яше поклоняться и приносить ему в жертву семечки.
Однажды Яков курил афганскую анашу. Из озорства он напустил дыму в банку и прикрыл сверху газетой. Ушёл. Про хомяка забыл. Вечером заглянул к другу. С Хамурапи творилось что-то неладное. Он разрушил свой дом и поедал своё говно. Был чем-то обеспокоен.
На следующий день Яша узнал, что хомячок скончался. Хозяин произвёл вскрытие трупика. Хамурапи умер от прилива крови к голове, короче — от чрезмерно усилившейся мозговой деятельности.
Ехала в московском метро и думала об одном — о том, что я вечно как бы на чужом празднике.
На чужом празднике. Всё время мне кажется, что я на чужом празднике. Всю жизнь. Активные суки меня оттеснили, резвятся, веселятся, водят собачьи свадьбы, облизывают друг друга, поддерживают. А мне отвели роль наблюдателя. Стоит мне приблизиться, осклабив дружелюбно собачью морду свою, меня прогоняют как чужое, они говорят: мы отказываем тебе в существовании. Тебя нет. Ты — фантом. Изыди, морда, из нашего сознания. Я боком, боком удаляюсь. Иногда перед уходом отвратительно провою, прогавкаю нечто невнятное, сделаю кувырок через спину. Но на меня никто уже не глядит и никто не слышит. Все отвернулись. Собачьи зрачки вытеснили моё изображение из себя как нечто несовершенное, не дотягивающее до чести быть реальностью.
Что-то во мне не так. Что-то отсутствует, при помощи чего один входит в сознание другого. Я слишком ослепляющая какая-то. Человек проходит, думает — я из его стаи.
А я как сверкну. Он машет, машет рукой, неприятно сморщившись. «Нет, нет, это не то. Изыди! Этого нет! Нет тебя! Неинтересно! Не то!». — И он уходит, помахивая головой из стороны в сторону, как бы говоря: «НЕТ». А сам, думаю, никогда не забудет. Ну как такое забыть. Будет друзьям рассказывать, веселясь и издеваясь, упрямо утверждая, что неинтересно, так, помеха блёклая какая-то, которая корёжится, раздувается, хочет прокричать о своём и быть замеченной.
Что за напасть такая… Будто дьявол при рождении моём плюнул на меня серым плевком своим и сделал чудесно невидимой, сливающейся с окружающей средой. Дьявол, дьявол, ты могуч… А ангел-хранитель слаб, нет у него утирки, чтобы обтереть мои заплёванные серым крылья.
Я приехала на станцию «Полянка». Пора было сделать привал, перед тем как совершить небольшую процедуру в издательстве. Не зря, не зря я надела красные штаны и сделала себе зелёные ногти. Сдаваться не входило в мои намерения. Я приехала в Москву, чтобы быть победителем. Кое-что замечательное пришло мне в голову, и я собиралась это осуществить. Я должна была совершить поступок. Издатель хотел героя и поступка — и он должен был получить искомое. Я вся пламенела в предвкушении акта. Предстоящий акт вырисовывался мне всё в более мелких и живых подробностях. Чем ближе к издательству, тем большее волнение охватывало меня. Необходимо было собраться с силами. Надо было сильно выпить, набраться храбрости, предстать перед издателем свободной, раскованной. Пожалуй, надо было найти удобное место и сделать несколько хороших глотков коньяка.
Небо как-то скривилось, побагровело от натуги серым цветом щёк своих, вспрыснуло. Мне на сердце горечь легла. Я почувствовала холод в душе своей, леденящую скуку и холод. Апатия ко всему, как ватой, обложила меня. Мне лень было идти куда бы то ни было. Я потеряла ориентиры в пространстве. Задор исчез, стебель мой внезапно сник. Мне не хотелось идти к издателю. Мне не хотелось есть говно через 5 лет и не хотелось увидеть, как он будет его есть. Скучно стало.
Я зашла в красную палатку, купила кофе. Выбрала столик на улице, где краснота палатки прямо-таки вопила и кричала на фоне серой мглы дождя, хлынувшего из скукожившейся хари неба.
Пока я мешала белой пластмасской в белом стакане, пытаясь растворить чёрные капли по бокам, ко мне подсел толстый Пингвин. Это был тот самый, питерский Пингвин, его двойник, копия, его уклончивый клон — тот же рост, вес, небольшие, как бы лимонными дольками глаза, маленький рот, красивый и кукольный, почти как у меня. Весь красивый, лимонно-седой, с приятным абрикосовым цветом лица, холёный весь — он был точная копия Пингвина, только на 10 лет старше. Он попросил разрешения курить при мне. Рассмотрев меня вблизи, замолчал, разочарованный.
Я сама чувствовала себя разочарованной. Разошлись чары мои, опали, остался голый и нагой, торчащий без покровов пестик.
Я со смешком взглянула в глаза Лже-Пингвину. Он ответил, но упрямо, неловко молчал. Я достала из сумки наполовину опорожненную плоскую бутылку коньяка, долила в кофе до краёв, подмигнула всему миру, выпила. Пингвин, глядя на меня, взбодрился, будто сам выпил, сказал:
— А вот это правильно. Ну как, полегчало?
— Да-да-да. — Я распижонилась, мне захотелось с ним поговорить о самом главном.
Я оценивающе посматривала на незнакомца. Нет, клиент явно не был готов выслушать мою исповедь на эту тему и дать мне совет. Я поэт. Я должна говорить о главном. О пари с издателем. О поедании говна. Поэт не должен увиливать, трусить, ломаться перед толпой. Да, я отличаюсь от толпы своей мужественной темой, почему я должна юлить и прикидываться милой кошечкой, какого фига? Я опять заелозила на стуле, тяжело вздыхая, заглядывая в глаза незнакомца.
Он по-пингвиньи, абсолютно тождественно Пингвину, сморщился, указал взглядом на мои выкрашенные в салатный цвет ногти:
— Зачем это? Уже и возраст не тот. Зачем этот цвет? Надо красное, чёрное, соответственно возрасту… Не любишь сливаться с массой, понимаю… Хочешь отличаться от толпы? — догадался он неожиданно.
— Я имею на это право. Я поэт.
— Ну какой ты там поэт? Должен быть имидж. Вот Цветаева, Ахматова были, Пастернак…
И Лже-Пингвин самовлюблённо что-то начал пить и лить из Пастернака — что-то длинное, витиеватое, с отдельными вкраплениями живого — как слипшиеся заросли мышиного горошка: трудно сосредоточиться и рассмотреть, а уже новый лабиринт… Что-то на тему об ушедшей юности. Скучное, не задевающее сердце, какое-то ретро протухшее и сентиментальное, которое совсем-совсем никак не состыковывалось с моими красными штанами в белый горошек. Он говорил и смотрел на меня мило так, с печалью и усмешкой, как бы пытаясь сыграть на теме нашей предполагаемой общности — грусти по ушедшей молодости. Он был старше меня лет на 10, но молодость наша ушла от нас, возможно, одновременно.