Шлюхи-убийцы. Рассказы
Шлюхи-убийцы. Рассказы читать книгу онлайн
Чилийский поэт и прозаик Роберто Боланьо прожил всего пятьдесят лет и, хотя начал печататься в сорок, успел опубликовать больше десятка книг и стать лауреатом множества наград, в числе которых очень почетные: испанская «Эрральде» и венесуэльская - имени Ромула Гальегоса, прозванная «латиноамериканским Нобелем».
Большая слава пришла к Боланьо после выхода в свет «Диких детективов», а изданный после его смерти роман «2666» получил премию Саламбо в номинации «Лучший роман на испанском языке», был признан Книгой года в Португалии, а газета The New York Times включила его в десятку главных книг 2008 года. Рассказы, вошедшие в сборник «Шлюхи-убийцы», Боланьо написал, как и большую часть своей прозы, в эмиграции, уехав из Чили после переворота 1973 года сначала в Мексику, а затем в Испанию. Действие происходит в разных городах и странах, где побывал писатель-изгнанник. Сюжеты самые неожиданные - от ностальгических переживаний киллера до африканской магии в футболе или подлинных эпизодов из жизни автора, чей неповторимый мастерский почерк принес ему мировую известность.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Он стал обрабатывать землю. Завел маленький огород, а иногда нанимался к богатым крестьянам из той деревни. Богатые крестьяне, конечно же, на самом деле были бедны, но не так бедны, как остальные. В свободное время Маурисио обучал детей английскому, арифметике или наблюдал за их играми. Между собой дети разговаривали на непонятном ему языке. Порой он замечал, как они прерывают игру и шагают по полю, словно ни с того ни с сего превратившись в сомнамбул. Он громко окликал их. Иногда дети притворялись, будто не слышат, и шли дальше, пока не исчезали из виду. Иногда они оборачивались и улыбались ему.
Сколько же времени ты прожил в Индии? — тревожно спросил я.
Полтора года, сказал Маурисио, хотя, если честно, я и сам не знал сколько.
Как–то раз в деревню нагрянул его парижский друг. Он все еще любил меня, сказал Сильва, хотя в мое отсутствие стал жить с алжирцем, механиком с завода Рено. Тут Сильва засмеялся. Я тоже засмеялся. Все было так грустно, сказал Сильва. Друг, который приехал в деревню на такси, покрытом рыжеватой пылью, дети, которые гонялись за какими–то насекомыми в зарослях сухого кустарника, ветер, который, казалось, приносит добрые и дурные вести.
Несмотря на мольбы француза, Маурисио Сильва не вернулся в Париж. И через несколько месяцев получил от друга письмо, где тот сообщал, что индийские полицейские и не думают его разыскивать. По всей видимости, люди из борделя никаких заявлений писать не стали. Но и после получения этого известия Сильву по–прежнему преследовали кошмары, изменился лишь облик мучителей: теперь его арестовывали и осыпали оскорблениями не полицейские, а сыщики из секты, поклоняющейся богу–кастрату. Конец сна был еще ужасней, чем прежде, признался мне Маурисио Сильва, но я уже привык к кошмарам, по крайней мере, почему–то всегда знал, что нахожусь внутри сновидения, что это не реальность.
Потом в деревню пришла болезнь, и дети умерли. Я тоже хотел умереть, сказал Сильва, но мне не повезло.
Оправившись от недуга в своей хижине, которую день за днем безжалостно разрушали дожди, он покинул деревню и вернулся в город, где когда–то нашел детей. С тупым изумлением он обнаружил, что уехали они не так далеко, как казалось, просто бежали по спирали, поэтому обратный путь получился относительно коротким. Очутившись в городе, Маурисио Сильва тотчас отправился в бордель, в котором оскопляли детей. Бордель превратился в жилой дом, и там ютилось множество семей. В коридорах, которые ему запомнились пустынными и мрачными, теперь копошились детишки, едва умевшие ходить, и старики, ходить уже не способные и поэтому тоже ползавшие. Маурисио Сильве почудилось, что перед ним рай.
Вечером, вернувшись в гостиницу, он без остановки плакал, он оплакивал своих умерших детей, и оскопленных детей, которых не знал, и свою погубленную молодость, и всех молодых людей, которые уже перестали быть молодыми, и молодых людей, которые умерли молодыми, и всех тех, кто сражался за Сальвадора Альенде, и тех, кто побоялся сражаться за Сальвадора Альенде; Маурисио Сильва позвонил другу–французу, теперь жившему с болгарином, бывшим гиревиком, и попросил прислать билет на самолет и немного денег, чтобы расплатиться за номер.
Друг–француз ответил, что конечно, разумеется, он вышлет билет и деньги немедленно, и еще он спросил, а что это там за звуки? Ты плачешь? — и Маурисио Сильва ответил, что да, он никак не может унять слезы и не понимает, что с ним такое, — он плачет уже много часов подряд. Успокойся, попросил друг–француз. И Маурисио рассмеялся, не переставая плакать, и сказал, что постарается, и повесил трубку. А потом продолжал плакать без остановки.
Гомес–Паласио
Я отправился в Гомес–Паласио, когда случился один из худших периодов в моей жизни. Мне было двадцать три года, и я уже знал, что дни пребывания в Мексике сочтены.
Мой друг Монтеро, служивший в Институте изящных искусств,[1] нашел мне работу в литературной студии в городе с ужасным названием — Гомес–Паласио. Процесс вступления в должность предполагал одну довольно приятную стадию: сперва, чтобы войти в курс дела, я должен был совершить небольшое турне по литературным и прочим студиям, раскиданным в той же части страны. Отдохнешь на севере, сказал мне Монтеро, а потом отправишься работать в Гомес–Паласио и сразу забудешь обо всем прочем. Сам не знаю, почему я согласился. Ведь я понимал, что ни при каких обстоятельствах не останусь жить в Гомес–Паласио, понимал, что все равно не стану руководить литературной студией в забытом богом северном мексиканском городке.
Однажды утром я выехал из столицы в битком набитом автобусе — так началось мое путешествие. Я побывал в Сан–Луис–Потоси, в Агуаскальентесе, в Гуанахуато, в Леоне — перечисляю наобум, потому что затруднился бы сказать, в каком городе я был сначала, в каком — позже и сколько дней где провел. Затем были еще Торреон и Сальтильо. И Дуранго.
В конце концов я добрался до Гомес–Паласио и явился в местный филиал Института изящных искусств, чтобы познакомиться с теми, кому предстояло быть моими учениками. Меня все время бил озноб, несмотря на жару. Директриса, пухлая, средних лет женщина с глазами навыкате, одетая в замечательное платье, на котором были изображены почти все местные цветы, поселила меня в жутком пригородном мотеле — он стоял посередине шоссе, которое никуда не вело.
Утром она сама заезжала за мной. У нее была огромная машина небесно–голубого цвета, и водила она так, что ехать с ней было страшновато, хотя в общем и целом можно сказать, что справлялась она с рулем не так уж и плохо. Машина имела автоматическое управление, однако ноги женщины с трудом доставали до педалей. Всякий раз мы сперва отправлялись в придорожный ресторан, который хорошо был виден вдали из окна моего мотеля, — красноватый нарост на фоне желто–голубого неба. Там мы заказывали апельсиновый сок и яйца по–мексикански, а потом — несколько чашек кофе, которые директриса оплачивала талонами Института изящных искусств (кажется) и никогда — наличными.
Затем она откидывалась на спинку стула и заводила речь о своей жизни в этом северном городе, и о своих стихах, опубликованных в маленьком издательстве, существовавшем в их штате на деньги INBAL, и о своем муже, который не понимал, что это за работа такая — поэтесса и как можно подобным ремеслом зарабатывать на жизнь. Пока она говорила, я не переставал курить одну «Бали» за другой, смотрел в окошко на дорогу и размышлял о том, что жизнь моя — череда сплошных неудач. Потом мы снова садились в машину и ехали в Гомес–Паласио, в филиал Института, помещавшийся в двухэтажном здании, ничем не примечательном, если не считать немощеного патио, где росло всего три дерева, а также запущенного — или пока лишь наполовину возрожденного — сада, там роились похожие на зомби подростки, которые изучали живопись, музыку и литературу. В первый раз я почти не обратил на патио внимания. Во второй — почувствовал озноб. Все это не имеет никакого смысла, думал я, но в глубине души знал, что смысл оно так–таки имеет и этот смысл как раз и терзает меня, если позволить себе некоторое преувеличение, хотя тогда я никакого преувеличения в этом не видел. Возможно, тогда я путал смысл с необходимостью. Возможно, я просто пребывал во взвинченном состоянии.
Ночами я с трудом засыпал. Меня преследовали кошмары. Прежде чем лечь в постель, я проверял, чтобы дверь и окна моей комнаты были наглухо закрыты. У меня пересыхало во рту, и спасала только вода. Я то и дело вставал, шел в ванную и набирал стакан воды. А раз уж я все равно вставал, то пользовался случаем, чтобы лишний раз проверить, хорошо ли заперты дверь и окна. Порой я забывал о своих страхах и останавливался перед окном, глядя на пустыню ночи. Потом снова ложился в постель и закрывал глаза, но уже успевал выпить столько воды, что вскоре приходилось вставать снова, на сей раз — чтобы пойти в уборную. А поскольку я все равно вставал, то опять проверял все запоры в комнате и опять успокаивался, вслушиваясь в далекие звуки ночной пустыни (еле слышный шум машин, которые ехали на север или на юг) или созерцая в окно ночь. Пока не начинало светать. И только тогда мне наконец–то удавалось заснуть и поспать какое–то время, но не больше двух–трех часов.