Музей заброшенных секретов
Музей заброшенных секретов читать книгу онлайн
Оксана Забужко, поэт и прозаик — один из самых популярных современных украинских авторов. Ее известность давно вышла за границы Украины.
Роман «Музей заброшенных секретов» — украинский эпос, охватывающий целое столетие. Страна, расколотая между Польшей и Советским Союзом, пережившая голодомор, сталинские репрессии, войну, обрела наконец независимость. Но стала ли она действительно свободной? Иной взгляд на общую историю, способный шокировать, но необходимый, чтобы понять современную Украину.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Но это было не все, и он понял это, чуть только она подняла свои тяжелые, припухшие веки — медленно, словно возвращалась очень издалека, и уставила на него неподвижный черный взгляд — взгляд змеи, мелькнуло у него, Царицы Змей, что живет в подземелье и стережет там немеряные сокровища. Две узенькие, прохладные ладошки сжали его лицо:
— Яки естесь… ладны… Красивый, — выправилась, словно сквозь сон.
Польская речь его поразила — куда больше, чем если бы она заговорила по-еврейски.
— Ты что, из тех… ассимилированных?
Вместо ответа она зарылась лицом куда-то ему на грудь (казалось, она впитывает в себя его запах, так же жадно, как за мгновение до этого впитала его самого) и забормотала — так, что он странным образом слышал у себя внутри каждое ее слово, оно дразнило эхом в костях, в межреберье, в том месте, откуда она вынимала ему пулю, — И взял Господь одно из рёбер его, и закрыл то место плотью. И будут одна плоть. Быстрая, певуче-протяжная еврейская интонация вибрировала в нем и раскачивала его, как мост, — это была интонация вовсе не ярмарки, не базара, как ему раньше всегда казалось, не базара — а плача, как же он раньше этого не понимал?.. плача, воплей, с которыми рвут волосы на голове, как ветошь, чтоб летели в пустыне по ветру: Шма, Исраэль, — слушай! Но слушать было некому, ей некому было поплакаться. Он гладил ее по голове: из Перемышля, она была из Перемышля, там, в гетто, погибла вся ее семья — сгорели в огне, в сорок втором. Тогда немцы еще не вывозили евреев, лагерей смерти еще не было — просто подожгли гетто, и больше месяца город и околицы заполнял смрад паленого мяса. И горелых волос, подумал он вздрогнув, перед глазами снова возникла горящая сосна, как гигантский факел, что выбрасывает в черное небо россыпи искр, — он трогал пальцами кудряшки у нее на висках — они оказались мягче, чем на вид, и пахли, как и положено немытым косам, жирно и пряно, — такой звериный, исполненный жизни запах. К сосне косами. Мама, папа, дедушка, бабушка, дядя Борух, сестра Ида с мужем, маленький Юзик-Йоселе — все сгорели, никто не спасся. А она отбилась от своего народа — ее укрыла семья подруги по гимназии, украинки. А потом — потом она попала под облаву, Бог Израиля хотел вернуть ее к мертвым, но в вагоне она молилась Распятому, как ее научили в той украинской семье, и чудо произошло: на эшелон напала УПА. Наконец до него дошло: она говорила ему не про себя, а про своего бога, который ее покинул. Про жестокого и неумолимого иудейского бога, который не знает ни прощения, ни жалости, и мстит за непослушание, не щадя женщин и малых детей, — освободившееся место этого бога она и вверяла ему, мужчине, которого сама же и вернула к жизни: ее тело молило о нем, как об избавлении от богооставленности, от ужаса смертной пустоты. Ему снова ударило в голову и закружило — ни одна женщина никогда не дарила ему чувство такой абсолютной над нею власти, в этом было что-то недозволенное, почти пугающее, но тем более завораживающее… Тем временем, словно в подтверждение его догадки, она опустилась перед ним на колени, и он задрожал — она вбирала в себя мягкими, как у ягненка, губами его плоть — упоенно, чуть ли не набожно, словно выполняла мистический ритуал поклонения ею же самою и вызываемой из его чресл силе, и на сей раз эта сила оказалась мощнее, продолжительней, чем он мог себе представить: большей, чем он сам, потому что на какое-то время — легко сбив слабый шорох ее предостережений — он тоже перестал существовать, впал в темное беспамятство, ведомый единственно неодолимой жаждой продвижения вглубь, в пружинисто-поддатливый жар разгоревшейся лавы, что отдавалась эхом, всхлипывая под алыми сводами черепа, и это было невозможно, неимоверно, нестерпимо, растянуто в бесконечность, как безбожно сладкое умирание в остановленном времени, где не было света, лишь одна огненная тьма, в которую он бил и бил молотом, подземный кузнец, покуда тьма вдруг сжалась вокруг него в блаженную квинтэссенцию благодарности, в нежное кольцо, как в вынимающий душу поцелуй, сжалась — и разжалась, и еще раз, и еще, и это уже невозможно было выдержать, и в то самое мгновение, когда он выстрелил из пистолета с победным криком и простреленное тело рухнуло вниз, тьма задрожала и стянулась вокруг них в молниеносный огненный контур — словно воочию явленный замкнутый круг тока, — и он простерся на голом земляном полу отдышиваясь, подставив лицо месяцу, как цыган, и уже здравым умом подивился, что у него ничего не болит — ничего, на самом деле, совсем напрасно она беспокоилась, — тело звенело отдохновенным, счастливым покоем, как хорошо обожженный кувшин. Он ласково — даже немного удивляясь, сколько в нем, оказывается, скрытых запасов нежности, — провел рукой по ее спине — теперь ее присутствие рядом было приятно, хотелось с ней разговаривать, ласкать ее, задержать пережитое:
— Да ты, девушка, и вправду медсестра-кудесница! Хоть представляй тебя к отличию приказом штаба — за самоотверженное исцеление раненого…
Помолчав немного, она отозвалась, но совсем не шутя — изменившимся, сомнамбулическим голосом (один звук которого вновь наполнил его радостным сознанием своей силы):
— Я бы сейчас хотела умереть… за тебя.
— Чур-чур! Еще чего! Зачем такое говоришь?! — тем не менее был невольно польщен.
— Нет, милый, правду говорю… Это было бы лучше всего… Потому что так не бывает…
Он все еще радовался своему новому состоянию:
— Знаешь, а я совсем не чувствую усталости, — и тут вдруг понял, что именно она сказала: не только он, но и она тоже впервые испытала такое; огненная рамка замкнувшегося тока все еще стояла у него перед глазами. — Ты тоже видела?.. — скорее почувствовал, чем разглядел в темноте ее молчаливый согласный кивок, и тут же по-мужски забеспокоился о своей новоприобретенной собственности: — А откуда ты это умеешь? Кто тебя научил?
Она поняла его тревогу, шепнула прямо в ухо, лизнув его пот, как кошка, так что опять пробежала у него вдоль хребта сладкая дрожь:
— У меня два года никого не было.
Он обрадовался — значит, Орко ему не соперник, — но этого было все же недостаточно:
— А раньше?
— Не нужно об этом, — попросила серьезно, как чинная девочка. — Слушай, — шумно вздохнув, села, казалось, снова разглаживает в темноте юбку на бедрах. — Я знаю, что мы все умрем…
— Все люди когда-нибудь умрут. Слыхала такое?
— Я не про то. Война кончилась. Ты действительно веришь, что союзники захотят воевать с Москвой? Ни у кого уже нет сил на дальнейшую войну.
— У нас есть, — сказал он — и замер, вслушиваясь в эхо собственных слов, словно в гул военного парада. В других обстоятельствах такой разговор вызвал бы у него подозрение, не гэбэшная ли провокация случаем, но в это мгновение он действительно любил ее — за то, что помогла ему так просто сформулировать истину, само сознание которой пьянило безудержной гордостью, как в любимом со времен «Юнацтва» стихотворении: «I так тебе хміль наливае ущерть, // І так опановує тіло, // Що входить твоя упокорена смерть, // Як служка, бентежнонесміло» [18]. Правда твоя, девушка, все сломались — все мощные, до зубов вооруженные державы наложили в штаны на полдороге, трусливо удовлетворившись полупобедой над более слабым и глупым из двоих, над Гитлером, потому что не хватило у них духа идти до конца, одним только нам его хватает — без своего государства, без международной поддержки или хоть опеки Красного Креста, мы одни не признали тирана победителем и на том стоим — и стоять будем до последнего. Когда-нибудь, в будущем, новые поколения это оценят. Тот парень, «Западный», француз или бельгиец, работавший диктором на радиостанции в Карпатах, его ежевечерний голос на коротких волнах — «Атансьон! Атансьон! Иси радйо дифьюзьер юкреньен кляндестен» — давал ощущение, будто весь мир следит за нами, затаив дыхание, — он тоже так говорил: «Вы спасаете честь Европы». Он погладил ее по голове, словно испуганного ребенка, — смешно, как только женщина начинает говорить про политику, то всегда — словно близорукий вертит бинокль, и даже в шахматах они не видят далее, чем на два хода вперед… Но, бред какой-то — он снова желал ее, еще голоднее, чем прежде: