Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая) читать книгу онлайн
Приехавший к Хорну свидетель гибели деревянного корабля оказывается самозванцем, и отношения с оборотнем-двойником превращаются в смертельно опасный поединок, который вынуждает Хорна погружаться в глубины собственной психики и осмыслять пласты сознания, восходящие к разным эпохам. Роман, насыщенный отсылками к древним мифам, может быть прочитан как притча о последних рубежах человеческой личности и о том, какую роль играет в нашей жизни искусство.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
Он все еще выступает в роли того, у кого наготове нужное слово: потому что слова у него всегда были наготове, они всегда были здесь, как неиссякаемый поток его привязанности ко мне, его веры в мое призвание.
События, которые впечатались в мою память и которые я описал в этих тетрадях, в совокупности составляют всего лишь внешнюю историю нашей жизни, содержащую, подобно истории человечества, среди прочего и отчеты о кризисах. Мои слова недостаточно гибки, чтобы описать состояние деятельного взаимного согласия, в котором мы часто пребывали на протяжении целых недель и месяцев. Какие сравнительные образы могли бы передать все оттенки доверительности, всматривания друг в друга, взаимных прикосновений, изучения друг друга, помощи и препятствования друг другу? А те разговоры, ветвящиеся, и дополнительный смысл слов, их символика: разве все это не превратилось давным-давно в лабиринт, из которого нет выхода, — не под дающийся измерению, как ландшафт в тумане? — Я часто записывал слова любовь, нежность, кровь и заговор. Каждый понимает их по-своему, и от частого употребления они стали почти неощутимыми на вкус. Я между тем не присовокуплял к ним общепонятного, магического слова, которое могло бы намекнуть на невыразимое. — Я знаю, Тутайн сейчас находится в процессе гниения, и я рано или поздно буду находиться в процессе гниения, и мы никогда уже не узнаем, кто такие мы были. И наши слова потеряют свое духовное содержание. Станут отломленным местом действия для встреч. Но пока что в моих снах — и только в моих снах — еще мерцает наша несломленная жизнь.
Со мной случалось иногда, что я во сне играл для него музыку. Он радовался, а я чувствовал себя так, будто, не будь его присутствия, эти музыкальные мысли не пришли бы мне в голову. Я просыпался, но музыка все еще звучала. Я мог ее записать. Только Тутайна уже не было со мной. На протяжении скольких-то минут мне казалось непостижимым, что он исчез. Потому что совсем недавно я видел его живым и сомнений относительно реальности этого образа не испытывал. У меня оставалось свидетельство нашей встречи: музыка, которую я мог записать.
Я — еще не полностью опустошенное место нашего с ним прошлого. Но силы физического мира угрожают мне, как и всему живому. Спасения нет. Я не забыл своего Противника. Он хочет моего унижения, вплоть до отречения от всего. Я же хочу до последнего момента ни в чем не раскаиваться и ничего не опровергать. Я не хочу блаженного преображения, я хочу спуститься в бездну Неутешенных.
— — — — — — — — — — — — — — — — — —
Следующее утро поставило меня перед труднейшей… перед самой безотрадной, притом в особом смысле, задачей моей жизни. Я не принял ее со смирением, но и не проявил строптивость. Мое несчастье, этот вынесенный мне приговор, не есть что-то необычное; но я, наверное, — один из тех, кто не способен мастерски выдержать такой удар. Когда я всерьез берусь за какое-то дело, прилагаю все силы, стараюсь не допустить… да, стараюсь не допустить наихудшего позора — — то потом, задним числом, все это выглядит как безумие. Я решил предварительно подкрепиться, поел, выпил кофе, уменьшил на несколько неприжимистых глотков содержимое коньячной бутылки. — — — — — — — Я вошел в комнату Тутайна лишь после того, как покончил со всеми домашними работами и растолок в глиняную муку еще одну порцию кирпича. Я одернул простыню, удалил пропитанные формалином тряпки. Каких-либо существенных изменений на трупе я не заметил; но человек Тутайн казался теперь еще более потухшим: мертвым в более определенном смысле, чем накануне. Я разыскал учебник по анатомии, чтобы иметь под рукой хоть какую-то инструкцию, помогающую определить место внутренних органов. Грудная полость с легкими, околосердечной сумкой и крупными кровеносными сосудами должна была, так или иначе, стать для меня доступной. В монастырской церкви Эрбаха {85} я, еще когда учился в школе, видел за алтарем маленькие реликварии, в которых хранятся сердца епископов Вюрцбурга. Значит, эти сердца вырезáли у мертвых из груди. На надгробии короля Генриха II Французского и Екатерины Медичи, работы Жермена Пилона {86}, реалистически изображенные нагие мраморные фигуры позволяют почувствовать страшную покинутость умерших, обреченных на гниение, — пустотное ожидание того момента, когда нож проделает зияющее отверстие непосредственно под ребрами, через которое потом вынут сердце и внутренности, чтобы забальзамировать труп. Египтяне вычищали своим покойникам все телесные полости, даже удаляли через нос мозг; и выдранные внутренности потом захоранивались отдельно, в специально предназначенных для этого четырех сосудах.
Ни на какое из этих ужасных вторжений в человеческое тело, которые мне вспомнились, я бы по отношению к Тутайну не отважился. Я воткнул ему канюлю пониже гортани, в трахею. Мне пришлось придержать его голову, чтобы хрящевая трубка под нажимом не отклонилась в сторону. Это был отвратительный момент. Потом я начал закачивать жидкость, шприц за шприцем, вниз, в разветвления дыхательных путей. Из анатомических рисунков в раскрытой передо мною книге я понял, что смогу, не ища нового места для укола, дотянуться кончиком иглы до аорты или, по крайней мере, до одного из главных кровеносных сосудов. Я вытянул металлический зонд обратно из хряща трахеи и ткнул шприцем вертикально вниз, в направлении сердца. Наверное, та секунда оказалась благоприятной для меня и я действительно попал в дугу аорты или в одну из крупных артерий. Во всяком случае, мне удалось закачать внутрь трупа несколько литров формалина — так, что внешне не было заметно никаких неровностей, никакого неподобающего подкожного скопления жидкости. Несмотря на столь очевидный успех, я этому успеху не доверял. Я ведь не знал, не мог знать, ни в какой мере грудная полость окружена и заполнена жидкостью, ни то, далеко ли проник формалин в кровеносные сосуды. Укол через грудь в сердце… (После двадцати трех лет промедления оружие наконец нашло этот путь.) — — — — — — — Но теперь из уголков рта начали сочиться жиденькие мутные струйки. Наверняка это легкие и желудок выпускали часть своего содержимого. Я продолжал делать инъекции в сердце, пока мне не показалось, что количество вытекающей жидкости едва ли меньше закачиваемого мною.
Простыня насквозь промокла и пожелтела. С нее даже капало на пол. Мне пришлось подставить миски. Кровь в сосудах давно свернулась. Но лимфа и слизь вполне могли смешаться с водным раствором формальдегида. Запах химикалий был настолько силен, что я не улавливал слабой примеси гнилостных испарений. — — — — — — — —
Я предпринял еще одну попытку напитать жидкостью печень. Нащупав место между седьмым и восьмым ребрами, я воткнул канюлю вбок, в тело Тутайна. После я увидел, что очертания живота изменились: он немного раздулся, стал вроде как упитанным.
«Какое сытное питание, Тутайн! — сказал я. — Это последняя твоя пища».
Он, хотя и не утратил сходство с собой прежним, все-таки изменился. Немногочисленные маленькие ранки на коже не бросались в глаза. Но рот был теперь ртом Плюющегося. Глаза утратили влажный блеск и ввалились, как если бы Тутайн рассердился, увидев эту жуткую сцену: как его тело мало-помалу подвергается дублению. — — — — — — — «Но я все еще люблю тебя! — сказал я упрямо. — Как бы сильно ты не изменился, я всегда буду тебя любить. Мы будем вместе, до самого конца».
Я поцеловал его коричневые, туго закрученные соски. Это не было проявлением легкомыслия. Скорее — предельным выражением нежности. Я задумался о нашей совместной работе: о его желании сгнить и моем желании этому воспрепятствовать. Он сильный, он днем и ночью думает лишь о своем распаде; я же слабый, я по ночам вынужден спать и оставаться бездеятельным; и оснащен я только жидкостью, с которой толком не умею обращаться, которая попала мне в руки случайно, потому что ничего лучшего на ум не пришло. С ее помощью можно укреплять белковые ткани, это я однажды где-то читал. — «Займемся твоими бедрами!» — сказал я. — — — — — — — — Я полистал учебник анатомии. Arterie et vene femoralis {87}, как там значилось, то есть крупные кровеносные сосуды бедер, мне следовало попытаться обнаружить в паховой области. Решимость моя была велика — дикарски велика, можно сказать. Я больше не смотрел на Тутайна, только ощупывал пальцами его кожу и мышцы. То великое исступление, с которым он когда-то исследовал меня, я теперь возмещал ему, коварно-расчетливо. Прилагая всю силу, ничего не щадя, я пробуравливал кожу острием моего полого оружия; вонзал иглу, ища подходящее место, и наводнял его едким формалином; делал еще один укол, надавливал на шприц, загонял иглу глубже, направлял в сторону: ковырялся в плоти, опустошая ее, пока внезапно содержимое шприца не потекло свободно и не исчезло во тьме бедра. — — — — — — — — — Пот струйками сбегал с моего лба, орошая кожу Тутайна. Как слезы, падали капельки пота. Я больше ни о чем не думал, только работал. В подмышечных впадинах я искал вены так же неумело, как прежде — в паху. Но поскольку у меня не было выбора — продолжать или воздержаться, — я все же довел начатое до конца. Теперь мне казалось, что почти все сделано. Только головной мозг, беззащитный перед всякого рода опустошениями, еще покоился, непотревоженный, под черепной крышкой. Я уже много раз подавлял в себе одну жуткую мысль; но теперь наступил момент, чтобы ее подпустить. — — — — — — — — — — Многие из тех, кто способен трезво смотреть на труп, то есть на нечто отслужившее свой срок, сравнимое с плацентой, которую после завершения родов выталкивает из себя материнское лоно — смерть, как если бы она была новой жизнью, оставляет позади именно такую «плаценту», — я имею в виду врачей, студентов на скамьях анатомического театра, могильщиков, акушерок, палачей, служащих крематория, сгребающих известковый прах сгоревших костей, матерей, которые родили по дюжине детей и некоторых уже успели похоронить, мужчин, называющих себя прогрессивными гражданами и требующих от государства, чтобы оно вводило законы, которые предусматривают не только обязательную прививку против коровьей оспы, но и обязательное вскрытие любого трупа, а также миллионы и миллионы представителей человеческой массы, которые считают себя закаленными и жизнестойкими и для которых я сейчас не могу подобрать более точного определения: так вот, все они не поймут, почему я столь мучительно колебался, прежде чем решился загнать иглу в мертвую голову А между тем мне понадобилось долгое время, чтобы прийти к убеждению: я обязан совершить это неотвратимое. — — — — — — — — — — В глуши, в отщепенчестве, в пустыне новых чувств и новых масштабов пребывал я. Пребывал вместе с Тутайном… в одиночестве, посреди куска природы, не поддающегося разгадыванию. Без пригодной в такой ситуации веры. И он, мой друг, неожиданно умер. Мои собратья по человеческому роду были моими врагами. Они вообще всегда враждуют между собой. Но их вражда ко мне — основательнее. Я стою… я стоял тогда на другой стороне по отношению к их целям. Они хотели его похоронить. То есть их представления о прогрессе и гигиене предполагали, что он должен быть похоронен. Мои же персональные радости и потребности сжались до одного желания: оставаться вместе с Тутайном. И на сей раз я не хотел склоняться перед Судьбой: не хотел и не имел права. Я не хотел больше никаких удовольствий, хотел только одного: сохранить его при себе. — — — И опять я направил взгляд на ввалившиеся глаза Тутайна; крылья носа, подумалось мне, стали тоньше. Лоб, казавшийся наполненным льдистыми мыслями, своей бледностью и гладкостью контрастировал с густыми коричневыми волосами. Мое сердце, переполненное горем и сомнениями, искало какой-то опоры вне меня, какого-то утешения. Я подошел к окну, чтобы ухватиться хотя бы за образ ландшафта: горизонт, черная осенняя кора одинокого дерева… Однако перед окном стоял густой туман. Мир был пуст. Я заглянул в конюшню, взял там молоток. Проходя мимо Илок, погладил ее ноздри. И потом приставил кончик иглы к заросшему густыми волосами затылку Тутайна. — — —