Мой папа – Штирлиц (сборник)
Мой папа – Штирлиц (сборник) читать книгу онлайн
Что мы вспоминаем, будучи взрослыми, о своем детстве? Маленькая Оля выросла в «казармах», как называли огромные каменные общежития в подмосковном Орехове-Зуеве. Железная кровать с блестящими шишечками, которые так хотелось лизнуть, мягкие перины, укрытые ярким лоскутным одеялом, ковер с «лупоглазым оленем» на стене и застекленный комод с фаянсовыми фигурками, которые трогать было строго-настрого запрещено, – вот главные сокровища ее детства. Ольга Исаева обладает блестящим талантом выстраивать интересные сюжеты вокруг этих столь милых сердцу мелочей.
Внимание! Книга может содержать контент только для совершеннолетних. Для несовершеннолетних чтение данного контента СТРОГО ЗАПРЕЩЕНО! Если в книге присутствует наличие пропаганды ЛГБТ и другого, запрещенного контента - просьба написать на почту [email protected] для удаления материала
В пятнадцать лет я, пожалуй, в последний раз всерьез испугалась за ее жизнь. Страх, однако, не был вызван болезнью. Причиной была ее несчастная любовь.
Уже и сама я к тому времени чуть ли не каждый день влюблялась то в Штирлица, то в тренера секции по спортивной гимнастике, то в старшего брата подруги. Могла я и всплакнуть порой, но так!
В тот день я вернулась домой из школы раньше положенного, сбежав, как всегда, с урока труда, проходившего на ткацкой фабрике. Овладевать почетной профессией ткачихи я не намеревалась. Спасибо большое! Я твердо решила еще лет в шесть, что не собираюсь влачить жалкое существование в нашей задрипанной дыре, и твердо знала, что жить буду в Москве. Ведь ухитрились же некоторые мамины подруги выбраться отсюда. Взять хотя бы тетю Надю.
В последнее время мы с мамой часто ссорились. В минуты сокрушительного гнева, за плохие отметки, прогулы, за привычку оправдываться, за отсутствие авторитетов, неряшливость, лень, равнодушие она называла меня «сволочью», «свиньей» и «гадиной». Я и сама не понимала, что со мной происходит. Мне страстно хотелось быть хорошей, но ничего поделать с собой я не могла… Продолжая врать, хамить учителям, втайне курить и бессмысленно сквернословить, я с ужасом стала замечать, что моя прежняя беззаветная любовь к маме незаметно сменилась страхом перед ее гневом и ироническим отношением к ее экзальтации, романсам, верности поэзии Евтушенко, а главное, к ее все более безвкусной внешности.
Мамины волосы потемнели. Она стала краситься перекисью, отчего они перестали виться и повисли сухими, как сама она говорила перьями, войдя в непримиримое противоречие с темными бровями и одышливым, сырым телом. Мама вызывала во мне жалость и яростное желание пойти другим путем.
В тот день случилось что-то необычное. Повертев ключом в дверной скважине, я убедилась, что дверь открыта. Конечно же, я струсила. Не нужно было делать усилия, чтобы представить последовательность предстоявшей мне сцены. Стоит войти, как на мою бедную голову прольется ушат ругани, и придется уворачиваться от предметов, щедрой рукой швыряемых моей скорой на расправу мамочкой. Потом будет тяжелое молчание, мои неискренние слезы… Существовала, однако, вероятность, что сама я, в силу собственной дикой рассеянности, могла уйти в школу, не заперев дверь. Приготовившись к внезапной атаке, я вошла и увидела маму, сидящую на смятой постели в комбинации и одном чулке. Другой – беспомощной шелковой кучкой лежал на полу. Мама безучастно посмотрела на меня, и я поняла, что «детский крик на лужайке» – условное название для разного рода «сцен у фонтана», «избиений младенцев» и прочих учебно-воспитательных мероприятий, проводимых в рамках нашей семьи, – на сегодня отменяется. На мои осторожные расспросы мама ответила неопределенным жестом, означавшим «не мешай дело делать». Она плакала.
Слезы обильно, как вода, текли по щекам на подбородок, а оттуда капали на синтетические слезоотталкивающие кружева комбинашки. Смятое письмо лежало у нее на коленях, и я догадалась, что оно-то и было причиной слез. Была в маминой позе и в серьезных сосредоточенных слезах такая безутешная искренность, что я забыла про нашу вендетту и впервые с тех пор, как выросла из детсадовских платьиц, пожалела ее, как обиженную жизнью девочку. В то же время ехидное сознание ухитрилось отметить комичность сцены, ярко воскресившей в памяти другую, из оперного «Евгения Онегина», щекотавшего в носу желанием одновременно плакать, смеяться и посоветовать старушке Татьяне сбросить пудов этак парочку.
Я согрела маме чайку, обняла за широкие плечи, уговорила прилечь, и вот тогда-то, в постели, бледным отрешенным профилем своим она и напомнила мне мой детский ужас перед смертью. Позже, уже на ночь глядя, я все же разговорила ее. Патетически звенящим в ночи голосом она проговорила: «Ты одна осталась у меня в жизни. Не бойся, я не умру и никогда не предам тебя».
Честно говоря, я совершенно не понимала, почему, собственно, она должна меня предавать, не могла я понять также, почему она так сильно страдает от этого письма – ведь с возлюбленным своим она не виделась уже более двух лет. Он был симпатичным немолодым человеком – явным неудачником, когда-то много обещавшим, но не поднявшимся в карьере выше должности режиссера самодеятельной театральной студии. Юрий Александрович – так, серьезно, даже подобострастно мама называла его всегда, даже в беседах с подругами. С младых ногтей я подслушивала, вернее, просто слышала через занавеску их возбужденный шепот и знала, что мамин Ромео обременен семьей и чувством вины перед женой – старой актрисой, старше его чуть ли не на двадцать лет, всю жизнь удачно игравшей на этой возрастной разнице. Мне он нравился. Мне казалось, что они с мамой идеально подходят друг другу, но ясно было и то, что он никогда не оставит семью ради скромной учительницы из провинции. Их роман длился семь лет и был почти эпистолярным. Мама выплакивала ему в письмах свою любовь и отчаянное одиночество, а он, читая их, отогревался ощущением подлинного, ничего не требующего взамен чувства. За семь лет они виделись всего раз пять, и каждая встреча была в маминой жизни событием. Когда-то, еще в самом начале их романа, Юрий Александрович привез ей в подарок духи «Быть может», и годы мама жила надеждой на счастье, которое «еще быть может». Все кончилось, когда его жена нашла мамины письма и инсценировала очередное самоубийство. Эпистолярный роман почил, вместе с ним и мамина надежда. Ничего, ничего в ее жизни уже «быть не может».
5
В пятнадцать лет я с отроческой жестокостью отнеслась к «жалкой мелодраме» маминой жизни. Впереди у меня была собственная, и я намеревалась прожить ее по своему сценарию. Однако после школы поступила не в театральный «через мамин труп», как хотела, а в московский педагогический. Сколько бы она ни стращала меня многочисленными сюжетами из русской классики про актрис-неудачниц, они никогда бы не подействовали на меня, если бы последний залп запоздавшего лет на двадцать маминого здравого смысла не разрушил бастион моей решимости. В театральном блата не было, а в педагогическом был. Особого ума не требовалось, чтобы понять, что без блата втиснуться в гуманитарный вуз не стоило даже мечтать, у меня же, кроме страстной любви к независимости, не было ничего, даже элементарной грамотности. В своих театральных способностях я не сомневалась, но все же предпочла мамину синицу своему журавлю, лишь бы не оставаться в опротивевшем вконец темном царстве незамужних ткачих еще на целый год. Вообще-то в нашем городе был собственный педагогический институт, поступить туда блата не требовалось, но этот вариант мама сама отвергла как неприемлемый. Засунув ради меня в долгий ящик свои возлюбленные этические принципы, она разыскала в Москве бывшую однокурсницу – ныне завкафедрой в вожделенном столичном ликбезе.
Когда-то, став участницей трагического фарса, вошедшего в историю под названием «Освоение целины», мама променяла скучную аспирантуру в родном пединституте на тяжелый жизненный опыт в казахстанской степи в обществе таких же, как она, добровольных жертв коллективного безумия и невольных жертв массовых репрессий. На ее место в аспирантуру взяли нашу благодетельницу и теперь, через двадцать лет, приняв требуемые этикетом хрусталь и коньяк, та даже рада была помочь своей униженной просительнице. В ликбез меня приняли, несмотря на то, что кое-какие вопросы на вступительных экзаменах приоткрыли мне глаза на фантастические размеры моего невежества. В сотый раз дав слово быть благоразумной, я уехала в Москву, а мама осталась в нашем богоспасаемом городишке и неожиданно вышла замуж за человека, внешностью и развитием напоминавшего насекомое. На мое возмущение ответом была слышанная-переслышанная речь о стакане воды.
Первые месяцы в огромном, не верящем слезам таких, как я, дурех городе казались нескончаемыми, как детсадовская размазня пополам с соплями, и были окрашены ярким, параноидальным ощущением тотальной неодушевленности. Людские потоки выплевывались разинутой пастью метро и обтекали меня, продолжая свое неостановимое механическое движение по железобетонным ущельям. Иногда из безглазой массы до меня долетала вдруг легкая бабочка смеха и тут же растворялась в шуме уличного движения. Иногда обрывок оживленного разговора заставлял вздрогнуть и устремиться ему вослед, но тут же уносился прочь, оставляя в душе горечь упущенного шанса. По вечерам у театральных подъездов бурно вспенивалась нарядная толпа, но с первым звонком утекала внутрь, так и не заметив моего жадного внимания. Мне оставалось лишь бессмысленно бродить по улицам и глазеть на освещенные окна чужих домов, гадая, не таится ли за ними та желанная, таинственная, недоступная мне столичная жизнь. Мысленно я заговаривала со скрывшимися за взглядонепроницаемым забором газет гражданами в метро, с погрязшими в неизлечимой рутине преподавателями, с фанатически мечтавшими о шмотках и замужестве однокурсницами, но из реальных попыток контакта не получалось ничего.
